Отважные капитаны. Сборник
Шрифт:
— Да там было много чего любопытного, с какой стороны ни возьми. А вот мне хотелось бы знать, что этот Антонио подумал о наших парусах?
— Он всего лишь пишет: «После того как машины вышли из строя, офицер от безысходности затеял прискорбную и бессмысленную пародию на плавание под парусами...» — И добавляет: «Некоторые из них походили на носовые платки в белую и красную полоску».
— Носовые платки! Это были самые настоящие лиселя [58] . Значит, этот бездельник — никакой не моряк. А мы ведь действительно провернули этот фокус. Фу! Я-то думал, что он разбирается в морском деле и понимает, что означает выкроить одиннадцать настоящих парусов из четырех триселей и нескольких полотняных
58
Лиселя — дополнительные паруса, которые ставят в помощь прямым парусам для увеличения их площади при попутном ветре.
— Не обращайте внимания на эти инсинуации, мистер Пайкрофт. А теперь мне хотелось бы услышать о стрельбе по мишеням и казни.
— О! В тот день мы провели учебные стрельбы — специально для Антонио. Как я сообщил своему расчету — а я был канониром скорострельной пушки на левой скуле, хотя сейчас переквалифицировался в торпедиста, — мы должны были показать, как ловко умеем обращаться со своим орудием в реальном бою. И скажу без утайки — даже разрывы двадцатишестидюймовых снарядов у нас на борту не смогли бы произвести больших разрушений, чем те, что мы сами учинили на палубе. Это было нечто!
В общем, к учебной стрельбе мы отнеслись спустя рукава. Ну, вы меня понимаете — с большой прохладцей, потому как команде было строго-настрого приказано ни в коем случае не рвать жилы.
Обычно, или, говоря ученым языком, in puris naturalibus [59] , мы такого себе никогда не позволяем, но ведь тогда условия не были обычными. Мы отчаянно импровизировали. А Антонио был занят: таскал бутылочки для капитана, а тот только переводил хорошее виски зазря, выливая его в вентилятор. По-моему, в каждой было не меньше чем на четыре пальца виски, не считая содовой, — стандарт офицерской кают-компании.
59
В естественных условиях (лат.).
И тогда я решил маленько покрасоваться, ну и выставил прицел на своей пушечке на пятнадцать сотен ярдов. Последовало эдакое славное извержение — чисто отрыжка, честное слово, — и снаряд нехотя пролетел, пожалуй, футов пятьдесят и зарылся в воды Атлантики.
«Этот казенный порох, сэр!» — крикнул наш старший артиллерист на мостик и расхохотался с жутким сарказмом, а мы, естественно, присоединились к нему, чего никогда бы не позволили себе in puris naturalibus. Потом я, разумеется, сообразил, чем все утро занимался в пороховых погребах наш старший артиллерист. Он уменьшил заряд до минимума, если можно так выразиться. Но все равно мне стало немного не по себе от его недостойного и подчеркнуто пренебрежительного поведения. При каждом удобном случае наш старший артиллерист отпускал ядовитые замечания в адрес правительственных складов, и наш Старик аж подвывал от хохота. Хоп как раз стоял с ним на мостике, и потом он рассказывал мне — потому что он хороший френолог и разбирается в людях, — что лицо Антонио буквально сияло от радости. Хопу даже захотелось врезать ему как следует. Антонио ничего об этом не пишет?
— О том, чтобы врезать — ни словечка, зато он много чего навалял о ваших учебных стрельбах, мистер Пайкрофт. Он суммировал все результаты в таблице, помещенной в одном из приложений, и заявил, что цифры говорят за себя красноречивее слов.
— Что? И ни словечка о том, как шарахались и отпрыгивали комендоры? О том, как снаряды с уменьшенным зарядом не летели, а просто вываливались из стволов?
— Почему же? Он составил несколько страниц примечаний, но там лишь повторяется все то, о чем вы уже говорили. Он утверждает, что такие вещи происходят регулярно, стоит одному из наших кораблей оказаться в открытом море. Вот что он пишет: «Из разговоров моего командира с подчиненными я узнал, что немалая часть денежных
— Возвращаясь к делам нашим скорбным, — продолжал Пайкрофт после некоторого перерыва, во время которого он обильно промочил пересохшее горло, — я могу точно сказать, что учебная стрельба заняла у нас часа два, после чего нам пришлось двинуться в погоню за угольщиком. Затем под присмотром младшего лейтенанта, этого дьявола, мы навели порядок на палубах и принялись дурачиться с реквизитом, убирая лиселя и прочие брезентовые тенты, которые велел поднять на мачтах наш Номер Первый. Старик, правда, позволил себе усомниться в правильности выбранной нами тактики — я собственными ушами слышал, как он сказал Номеру Первому: «Вы были правы. Неделя такого непотребства, и корабль превратится в публичный дом. Но, — проникновенно добавил он, — наши матросы проявили себя с лучшей стороны, не так ли?»
«О, для них это был настоящий пикник, — ответил тот. — Но когда же мы, наконец, избавимся от этого бездельника, который перетаскал наверх все ваше виски, сэр?»
«Вы позволяете себе неуважительно отзываться о виконте, — заявил в ответ наш Старик. — У себя дома он — голубая кровь, гордость Франции».
«Поскорее бы, — подхватил Номер Первый. — Терпеть такое — выше моих сил. Чтобы прибраться после него, придется свистать наверх всю команду, включая кока».
«Ничего, они не будут на вас в обиде, — сказал Старик. — Как только стемнеет, мы догоним угольщик и передадим ему на борт нашего друга».
Но тут к капитану подошел этот надутый инд... словом, к нему подошел мичман Моршед и что-то негромко сказал ему на ухо. Старик встрепенулся.
«Буду вам признателен, — сказал он, — если вы воспользуетесь для этой цели птицей, приобретенной нами для офицерской кают-компании. Я лично ставил клеймо на каждой курице, поэтому ошибки быть не может. И запомните, — добавил он, — если на палубу прольется хоть капля крови, я не приму никаких оправданий и прикажу их всех повесить».
Мистер Моршед отправился по своим делам — и выглядел при этом необыкновенно довольным, что было ему несвойственно, прямо скажем. А морские пехотинцы устроили общий сбор в своей кают-компании.
Вскоре стемнело, и на волнах заиграл какой-то маслянистый отсвет. Большего бардака, чем тот, что творился в это время на «Архимандрите», и придумать было невозможно. Палуба напоминала восточный базар и аукционный зал одновременно — ей-богу, мы выглядели почти как пассажирский пароход. Угольщик мы, правда, догнали, и держались от него на расстоянии четырех миль. Я заметил, что офицерская кают-компания, если можно так выразиться, совершила поворот «все вдруг» и погрузилась в меланхолию. На мачтах крейсера оставалась лишь пара сигнальных реев, и нам было приказано привести их в вертикальное положение. За все тринадцать лет, что я провел в Вест-Индии, такое мне довелось увидеть лишь однажды — когда от желтой лихорадки умер капитан первого ранга. Когда сигнальные реи наклонены и смотрят в разные стороны, словно пьяные, это значит, что на корабле объявлен траур. Вот так было и у нас.
«И что означает эта карусель?» — спрашиваю я у Хопа.
«Святые угодники! — отвечает он мне. — Ты что, готов смириться с тем, что морпехи каждое утро покушаются на жизнь лейтенантов во время тренировок? Да их за это надо расстрелять поутру на полубаке перед строем! Но и сейчас, в сумерках, тоже получится неплохо».
— Да уж, — пробормотал я, перелистывая книжицу «М. де К.». — Тут он пишет: «Сумерки придавали всему происходящему мрачную, похоронную атмосферу... Это было варварское зрелище, неописуемо жестокое — поистине ужасающее! — и вместе с тем величественное».