Отважный муж в минуты страха
Шрифт:
Клятву он сдержал, хотя, судя по прыгающим по лицу желвакам, это далось ему нелегко: каждый мужчина знает, что автомобиль весьма удобен для того, чтоб нарушить данное женщине обещание быть благоразумным. Она оценила его благородную скованность; мало того, завидев издалека свой светло-желтый дом и три свои темных окна, она вспомнила, что в квартире пребывает сегодня одна, и лукавая мысль, не пригласить ли Орла на чай-кофе, ненароком влетела ей в голову, но, впрочем, тотчас в ней испарилась.
Вошли в подъезд, гулкий, сталинский, с высоким потолком и синими, разделенными бороздками на бездушные квадраты стенами. Она не хотела, чтобы он входил, начала прощаться на улице, но он, отжав тяжелую дверь, все-таки проследовал за ней в подъезд в интуитивном желании подольше не расставаться и проводить хотя бы до лифта. И вдруг
Она замешкала с ответом; она подумала о том, что вот, пожалуйста, все может для нее сложиться хорошо и даже благополучно. Вот Толька, вот она, вот Новый год на носу, хотя дожидаться его необязательно: можно прямо сейчас позвать Орла к себе и начать новую жизнь. Последнюю крамольную идею должно было бы тотчас растоптать сознание, но, к ее удивлению, этого не происходило; более того, Светлана поняла, что эта идея сознанием и рождена, что она и есть то, чего ей так в последнее время не хватало, и что теперь, с Анатолием, может так счастливо осуществиться.
Он, гордый, ждал ее решения, не торопил.
Медленно, растворившись накануне последнего слова в раздумьях, она двинулась к лифту.
Батарея крашенных поносной охрой почтовых ящиков, уродовавших вестибюль, оказалась на ее пути. Простая механика руководила ее взглядом, пустой и привычный автоматизм, но она вдруг заметила в круглой прорези своего двадцать седьмого ящика белую полосу. Сердце прыгнуло — конверт! Длинный, длиннее обычных советских, значит, международный, значит, от Саши. Мгновенно открыла ящик, достала, надорвала, чуть отвернувшись от Орла, близоруко вгляделась в текст. «Люблю», «единственная», «скоро буду с тобой» — нашла, прочла то, чего хотела, и другие слова долгого письма были ей уже не нужны; жизнь переменилась, обрела цвет и звук счастья.
— От кого письмо? — спросил Толя, хотя прекрасно понял, от кого.
Вместо ответа она вызвала лифт. Улыбалась далекой улыбкой, не имеющей отношения к тому, что здесь и сейчас происходило.
— Пока, — сказала она. — Пока, Толя. Я не смогу на Новый год. Правда, не смогу. Спасибо за вечер. Ты прости…
Захлопнулся лифт. Махнула ему на прощание, вознеслась как ангел ввысь, с улыбкой и блеском в глазах.
Он врезал кулаком по синей стене, и сильная боль принесла ему облегчение. Он вышел на улицу, на звездный простор, глотнул холодного воздуха и немного остудил мозги. «Еще не кончено», — произнес он вслух и рванул на себя дверцу «Жигулей».
31
Отдельная палата; на окнах жалюзи, словно решетки, на полу полоски солнца. Тюрьма.
Белый потолок, белые стены, белые простыни. Камера.
Блок, растяжка, гиря, противовес. Пытка.
Десять дней, две недели, вечность — сколько длилась пытка? Сколько он пролежал на спине с тяжелыми, словно чугунными, ногами, подвешенными в пространстве? Сташевский точно не помнил, но снова и снова вспоминал то, что с ним произошло. «Это была славная охота, — успокаивал он себя. — Настоящий долбаный подвиг. Когда еще выпадет такая удача? Когда еще ты сможешь так отличиться перед Отечеством, так помочь Мехрибан и так порадовать друга Макки?! У тебя перебиты ноги, но ты ему не уступил. Только зачем все это было? Ради чего? Где ты, учитель Костромин? Раскрой народу глубинный стратегический замысел! Где ты, падаль? Где твой чувачок Кузьмин? Почему не приходит? Жив ли? Или сильно занят, вылизывая тебе промежность?»
А потом, после вечности, Слава Егоров, хирург, благодетель и хороший человек, который, собственно, Сашу и откачал, сделал рентген его несчастных конечностей и, промычав, что все идет нормально, на новую вечность запаковал их в гипс. «Сперва подвешивали за ноги, теперь, как в испанский сапожок, заковали в гипс, — усмехался про себя Сташевский, — гуманная у нас медицина».
Ноги изводили болью, стреляли в сердце. «Повезло тебе, Санек, что всего только ноги», — уговаривал он себя и держался на уколах.
Утром, после завтрака, колола и ставила капельницу медсестра Раечка, курносая, черненькая, кругленькая симпатяга лет двадцати пяти, присланная сюда, в советский госпиталь Красного Креста в Тегеране вместе с мужем, тем самым спасителем Егоровым. Вечером колола яркая блондинка Вера; она была постарше и не замужем; в Тегеран ее направили потому, что она имела отличные характеристики от начальника и знала английский со словарем. Вера лучше Раечки владела шприцем, колола легче комара, но Саше одинаково нравилась и одна и другая. Обе были хохотушки, любили поболтать с молодым дипломатом, и Саше, которому не хватало общения, были необходимы обе. Одна приходила утром, другая к вечеру, весь же огромный, бесконечный день он пребывал в одиночестве и, чем придется, убивал время. Разглядывал портрет Хомейни, висевший, словно икона, в красном углу палаты — мудрый и грозный взгляд бородатого аятоллы почему-то смешил Сашу. Смотрел иранское ТВ — молитвенное и оттого однообразное, оно быстро надоедало и терпел его единственно ради отвлечения от боли. И много читал: на тумбочке, справа от койки, топорщилась стопка книг, принесенных Верой из госпитальной библиотеки; Саша начал было «Двенадцать стульев», но был сильно удивлен, обнаружив, что тридцать две страницы любимого текста выдраны из книги чьей-то безвестной любознательной рукой.
Но более всего — думал. Осоловев от книг, телевизора и Хомейни, он откидывался на спину, закрывал глаза, и в голове вспыхивала круговерть живых картинок, озвученных разнообразными вопросами, — такое начиналось кино. Простое кино, в котором невозможно было разобраться. Оно начиналось с Костромина и виски, продолжалось сладким Наджи и зловещим Макки за стеклом наезжавшего автомобиля, потом возникала танцующая Мехрибан и в паре с ней легкая счастливая Светлана; далее, он заметил, порядок нарушался, картинки и вопросы к ним мелькали все бессвязней и резвей: дед Илья с кружкой чая, посол с китайской справкой, Кизюн и порнуха, Сара и фрукты и нервно курящий, стреляющий глазом по сторонам Кузьмин, и Альберт, и Сухоруков с его «жену — не положено», и друг Толя Орел, и снова Мехрибан, и снова Светка, читающая ему Ахматову. Он не понимал, для чего возникают у него эти картинки, пытался отыскать в них какой-нибудь общий, связующий смысл, но ничего найти не мог, на мозги нападала путаница, он раздражался и уставал до тех пор, пока однажды не предположил, что подобного смысла вовсе не существует. Предположение успокоило, все стало на места, но лишь на время, потому что следом во весь громадный подавляющий рост перед ним предстал еще один вопрос: если все это было так бессмысленно, тогда для чего он вообще существует, что ему делать дальше и что, собственно, он в этой жизни может? Глубокая философия на мелких местах повергла его в кромешную растерянность, единственный вопрос, на который сразу нашелся у него ответ, был вопрос последний. Он не смог уломать Наджи, не смог противостоять Макки и, главное, не смог помочь Мехрибан — значит, он не может ничего. Прощай, Мехрибан. Когда-нибудь он встанет на ноги и забудет про костыли, но вряд ли когда-нибудь тебя увидит и, уж точно, никогда не обнимет твои тонкие плечи.
Ему вообще было теперь непонятно, чем далее заниматься. Снова протирать штаны в Бюро, бегать по редакциям, подсчитывать паршивенькие, никому не нужные публикации и писать отчеты в АПН? Неинтересно, обрыдло, не будет он больше это делать, да и радушный ВЕВАК ему этого не позволит. Прощай, Иран! Он напишет заявление послу с просьбой отправить его в Москву «по личным обстоятельствам», есть такая самая безобидная формулировка. А дальше? Совсем уйдет из АПН. А дальше? Неизвестно, наугад, как ночью по тайге, но что-нибудь найдется, перестройка обязательно подкинет шанс. Интересно, что по этому поводу скажет учитель Костромин? А плевать, что бы он ни сказал — плевать. Противно даже думать о нем, пошел бы он подальше. Да, да, пошел бы он подальше вместе со всей своей героической, неприступной Дзержинкой!
Подумал так, осекся, но внезапно почувствовал, что может то же самое повторить вслух. И сказать это в лицо Костромину Засомневался, не поверил себе, перепроверил себя еще раз и снова убедился в том, что да, сможет. Невероятно. Значит, страх покинул его? Вместе с потными ладонями, мокрыми подмышками, бегающими глазами, ложью, подлостью и предательством? Страх, который въелся в плоть и кровь, проел мозг и, казалось, навсегда в нем поселился? «Быть такого не может, — сказал себе Саша, но тотчас с уверенной радостью себя опроверг: — Может. Страх — удел людей здоровых, — сформулировал он, — для людей увечных, покалеченных, как он, страха уже не существует». Сформулировал, понял, что сделал открытие — пусть небольшое, но важное, — и понял, что жизнь продолжается…