Отверженные (др. перевод)
Шрифт:
– Ага, перо! – воскликнул Жавер. – Правильно. Тебе это больше подходит.
Жан Вальжан разрезал мартингал на шее Жавера, разрезал веревки на кистях рук, затем, нагнувшись, перерезал ему путы на ногах и, выпрямившись, сказал:
– Вы свободны.
Жавера трудно было удивить. Однако при всем его самообладании он был невольно потрясен. Он застыл на месте от удивления.
Жан Вальжан продолжал:
– Я не думаю, что выйду отсюда живым, но, если случайно мне удалось бы спастись, запомните: я живу под именем Фошлевана на улице Вооруженного человека, номер семь.
Жавер оскалился, как тигр, и, скривив рот, процедил сквозь зубы:
– Берегись.
– Уходите, – сказал Жан Вальжан.
Жавер переспросил:
– Ты
– Номер семь.
– Номер семь, – повторил Жавер вполголоса. Он снова застегнул свой сюртук, распрямил плечи по-военному, сделал пол-оборота, скрестил руки и, подперев одной из них подбородок, зашагал в сторону рынка. Жан Вальжан провожал его взглядом. Пройдя несколько шагов, Жавер обернулся и крикнул Жану Вальжану:
– Вы мне надоели! Лучше убейте меня!
Сам того не замечая, Жавер перестал говорить «ты» Жану Вальжану.
– Уходите прочь! – крикнул тот.
Жавер удалялся медленным шагом. Минуту спустя он завернул за угол улицы Проповедников.
Как только Жавер скрылся из виду, Жан Вальжан разрядил пистолет в воздух.
После этого он возвратился на баррикаду и сказал:
– Дело сделано.
А в его отсутствие произошло следующее.
Мариус, занятый больше тем, что делалось на улице, чем в доме, не удосужился до этого времени поглядеть на шпиона, лежащего связанным в темном углу нижней залы.
Увидев его при дневном свете, когда он перелезал через баррикаду, идя на расстрел, Мариус узнал его. Внезапно в его мозгу мелькнуло воспоминание. Он припомнил, как встретился с полицейским надзирателем на улице Понтуаз и как тот дал ему два пистолета, те самые, что пригодились ему здесь, на баррикаде; он припомнил не только лицо, но и имя.
Однако это воспоминание было туманным и смутным, как и все его мысли. То была не уверенность, а скорее вопрос, который он задавал самому себе: «Не тот ли это полицейский надзиратель, который называл себя Жавером?»
Быть может, он еще успеет вступиться за этого человека. Но надо сначала удостовериться, действительно ли это тот самый Жавер.
Мариус окликнул Анжольраса, занявшего пост на противоположном конце баррикады.
– Анжольрас!
– Что?
– Как зовут этого человека?
– Какого?
– Полицейского агента. Ты знаешь его имя?
– Конечно. Он нам сказал.
– Как же его зовут?
– Жавер.
Мариус вздрогнул.
В этот миг послышался пистолетный выстрел.
Появился Жан Вальжан и крикнул: «Дело сделано».
Смертный холод сковал сердце Мариуса.
Глава 20
Мертвые правы, и живые не виноваты
На баррикаде наступала агония.
Все объединилось, чтобы оттенить трагическое величие этих последних минут. Множество таинственных звуков, носившихся в воздухе, дыхание невидимых вооруженных толп, движущихся по городу, прерывистый галоп конницы, тяжелое громыхание артиллерии, перекрестная ружейная и орудийная пальба в лабиринте парижских улиц, пороховой дым, поднимающийся над крышами золотыми клубами, неясные и гневные крики, доносящиеся откуда-то издалека, грозные зарницы со всех сторон, звон набата Сен-Мерри, заунывный, как рыдание, мягкая летняя пора, великолепие неба, пронизанного солнечным сиянием и полного облаков, чудная погода и устрашающее безмолвие домов.
Ибо со вчерашнего дня два ряда домов по улице Шанврери обратились в две стены – в две неприступные стены: двери были заперты, окна захлопнуты, ставни затворены.
В те времена, столь отличные от наших, в час, когда народ решался покончить с отжившим старым порядком, с дарованной хартией или с действующими законами, когда воздух был насыщен гневом, когда город сам разрушал свои мостовые, когда восстание шептало на ухо благосклонно улыбающейся буржуазии свой пароль, – тогда мирные жители, охваченные мятежным духом, становились как бы союзниками повстанцев и дом братался с выросшей словно из-под земли крепостью и служил ей опорой. Но если время еще не назрело, если восстание не получало одобрения народа, если он отрекался от него, то повстанцы обречены были на гибель. Город вокруг них обращался в пустыню, все души ожесточались, все убежища запирались, и улицы открывали путь войскам, помогая овладеть баррикадой.
Нельзя насильно заставить народ шагать быстрее, чем он хочет. Горе тому, кто пытается понукать его! Народ не терпит принуждения. Тогда он бросает восставших на произвол судьбы. Повстанцы попадают в положение зачумленных. Дом становится неприступной кручей, дверь – преградой, фасад – глухой стеной. Стена эта все видит, все слышит, но не хочет прийти на помощь. Она могла бы приотвориться и спасти вас. Но нет! Эта стена – судьба. Она глядит на вас и выносит вам приговор. Какой угрюмый вид у запертых домов! Они кажутся вымершими, хотя на самом деле продолжают жить. Жизнь, как будто остановившаяся, течет там своим чередом. Никто не выходил оттуда целые сутки, хотя все налицо. Внутри такой скалы ходят, разговаривают, ложатся спать, встают, сидят в кругу семьи, едят и пьют, дрожат от страха, – вот что ужасно! Страх может извинить эту неумолимую жестокость; вызванная им растерянность – смягчающее обстоятельство. Порою – даже и такие случаи бывают – страх становится одержимостью; испуг может обратиться в ярость, так же, как осторожность – в бешенство; вот откуда взялось полное глубокого смысла выражение «бешеные из умеренных». Случается, что вспышки панического ужаса порождают злобу, подобную мрачному облаку дыма. «Чего еще надо этим смутьянам? Вечно они недовольны. Только сбивают с пути мирных горожан. Как будто и без того мало всех этих революций! Зачем их принесло сюда? Пусть проваливают! Поделом им. Сами виноваты. Пускай получат по заслугам. Нам-то какое дело! Всю нашу бедную улицу они изрешетили пулями. Это шайка негодяев. Главное, не отворяйте дверей!» И дом преображается в гробницу. Повстанец мучается в агонии перед запертой дверью, вот его настигает картечь, вот над ним заносят обнаженные сабли. Он знает, что, сколько ни кричи, помощь не придет, хотя его и слышат. Там есть стены, которые могли бы укрыть его, там есть люди, которые могли бы спасти его, – и у этих стен есть уши, но у людей сердца из камня.
Кто тут виноват?
Никто и каждый из нас.
Виновно то несовершенное время, в какое мы живем.
Утопия всегда действует на свой страх и риск, выливаясь в восстание, обращаясь из философской борьбы в борьбу вооруженную, из Минервы – в Палладу. Если утопия, потеряв терпение, становится мятежом, она знает, что ее ждет; почти всегда она приходит преждевременно. Тогда она смиряется и взамен триумфа стоически приемлет катастрофу. Она служит тем, кто отвергает ее, не жалуясь и даже оправдывая их; благородство ее в том, что она согласна быть всеми покинутой. Она непреклонна перед лицом препятствий и снисходительна к неблагодарным.
Впрочем, неблагодарность ли это?
С точки зрения человечества – да.
С точки зрения отдельной личности – нет.
Прогресс – это форма человеческого существования. Прогрессом зовется жизнь человечества в целом; прогрессом зовется поступательное движение человечества. Прогресс шагает вперед; это великое земное странствие человека к небесному и божественному. У него бывают остановки в пути, где он собирает отставших; бывают привалы, где он размышляет, созерцая некую чудесную землю Ханаанскую, вдруг открывшую перед ним свои просторы; бывают ночи, когда он спит; и нет для мыслителя более мучительной тревоги, чем видеть душу человечества, окутанную мраком, чем ощупью искать во тьме уснувший прогресс и не иметь силы разбудить его.