Отверженные. Том II
Шрифт:
— А мне больше нравился герцог Бордоский.
— А я знала Людовика Семнадцатого. Я больше люблю Людовика Семнадцатого.
— Говядина-то как вздорожала, мамаша Патагон!
— И не говорите, мясники — это просто мерзавцы! Мерзкие мерзавцы. Одни только обрезки и получаешь.
Тут вмешалась тряпичница.
— Да, сударыни, с торговлей дело плохо. В отбросах ничего не найдешь. Ничего больше не выкидывают. Все поедают.
— Есть люди и победнее вас, тетушка Варгулем.
— Что правда, то правда, — угодливо согласилась тряпичница, —
После недолгого молчания тряпичница, уступая потребности похвастаться, присущей натуре человека, прибавила:
— Как вернусь утром домой, так сразу разбираю плетенку и принимаюсь за сервировку (по-видимому, она хотела сказать: сортировку). И все раскладываю по кучкам в комнате. Тряпки убираю в корзину, огрызки — в лохань, простые лоскутья — в шкаф, шерстяные — в комод, бумагу — в угол под окном, съедобное — в миску, осколки стаканов — в камин, стоптанные башмаки — за двери, кости — под кровать.
Гаврош, остановившись сзади, слушал.
— Старушки! По какому это случаю вы завели разговор о политике? — спросил он.
Целый залп ругательств, учетверенный силой четырех глоток, обрушился на него.
— Еще один злодей тут как тут!
— Что это он держит в своей культяпке? Пистолет?
— Скажите на милость, этакий негодник!
— Такие не успокоятся, пока не сбросят правительство!
Гаврош, исполненный презрения, вместо возмездия ограничился тем, что всей пятерней сделал им нос.
— Ах ты, бездельник босопятый! — крикнула тряпичница.
Мамаша Патагон яростно всплеснула руками:
— Быть беде, это уж наверняка. Есть тут по соседству один молодчик с бороденкой, он мне попадался каждое утро с красоткой в розовом чепце под ручку, а нынче смотрю, — уж у него ружье под ручкой. Мамаша Баше мне говорила, что на прошлой неделе была революция в… в… — ну там, где этот теленок! — в Понтуазе. А теперь посмотрите-ка на этого с пистолетом, на этого мерзкого озорника! Кажется, у Целестинцев полно пушек. Что же еще может сделать правительство с негодяями, которые сами не знают, что выдумать, лишь бы не давать людям жить, и ведь только-только начали успокаиваться после всех несчастий! Господи боже мой, я-то видела нашу бедную королеву, как ее везли на телеге! И опять из-за всего этого вздорожает табак! Это подлость! А тебя-то, разбойник, я уж, наверное, увижу на гильотине!
— Ты сопишь, старушенция, — заметил Гаврош. — Высморкай получше свой хобот.
И пошел дальше.
Когда он дошел до Мощеной улицы, он вспомнил о тряпичнице и произнес следующий монолог:
— Напрасно ты ругаешь революционеров, мамаша Мусорная Куча. Этот пистолет на тебя же поработает. Чтобы ты нашла побольше съедобного для своей корзинки.
Внезапно он услышал сзади крик; погнавшаяся за ним привратница Патагон издали погрозила ему кулаком и крикнула:
— Ублюдок несчастный!
— Плевать мне на это с высокого дерева, — ответил Гаврош.
Немного погодя он прошел мимо особняка Ламуаньона.
— Вперед, на бой!
Но его вдруг охватила тоска. С упреком посмотрел он на свой пистолет, казалось, пытаясь его растрогать.
— Я иду биться, — сказал он, — а ты вот не бьешь!
Одна собачка может отвлечь внимание от другой. Мимо пробегал тощий пуделек, Гаврош разжалобился.
— Бедненький мой тяв-тяв! — сказал он ему. — Ты, верно, проглотил целый бочонок, у тебя все обручи наружу.
Затем он направился к Орм-Сен-Жерве.
Глава третья.
Справедливое негодование парикмахера
Почтенный парикмахер, выгнавший двух малышей, для которых Гаврош разверз гостеприимное чрево слона, в это время был занят в своем заведении бритьем старого солдата-легионера, служившего во времена Империи. Между ними завязалась беседа. Разумеется, парикмахер говорил с ветераном о мятеже, затем о генерале Ламарке, а от Ламарка перешли к императору. Если бы Прюдом присутствовал при этом разговоре брадобрея с солдатом, он приукрасил бы его и назвал: «Диалог бритвы и сабли».
— А как император держался на лошади? — спросил парикмахер.
— Плохо. Он не умел падать. Поэтому он никогда не падал.
— А хорошие у него были кони? Должно быть, прекрасные?
— В тот день, когда он мне пожаловал крест, я разглядел его лошадь. Это была белая рысистая кобыла. У нее были широко расставленные уши, глубокая седловина, изящная голова с черной звездочкой, длинная шея, крепкие колени, выпуклые бока, покатые плечи, мощный круп. И немного больше пятнадцати пядей ростом.
— Славная лошадка, — заметил парикмахер.
— Да, это была верховая лошадь его величества.
Парикмахер почувствовал, что после таких торжественных слов надо помолчать; потом заговорил снова:
— Император был ранен только раз, ведь правда, сударь?
Старый солдат ответил спокойным и важным тоном человека, который при этом присутствовал:
— В пятку. Под Ратисбоном. Я никогда не видел, чтобы он был так хорошо одет, как в тот день. Он был чистенький, как новая монетка.
— А вы, господин ветеран, надо думать, были ранены не раз?
— Я? — спросил солдат. — Пустяки! Под Маренго получил два удара саблей по затылку, под Аустерлицем — пулю в правую руку, другую — в левую ляжку под Иеной, под Фридландом — удар штыком, вот сюда, под Москвой — не то семь, не то восемь ударов пикой куда попало, под Люценом осколок бомбы раздробил мне палец… Ах да, еще в битве под Ватерлoo меня ударило картечью в бедро. Вот и все.
— Как прекрасно умереть на поле боя! — с пиндарическим пафосом воскликнул цирюльник. — Что касается меня, то, честное слово, вместо тою чтобы подыхать на дрянной постели от какой-нибудь болезни, медленно, постепенно, каждый день, с лекарствами, припарками, спринцовками и слабительными, я предпочел бы получить в живот ядро!