Отыщите меня
Шрифт:
Севка отсчитывал каждый вечер календарь своей лагерной жизни и был доволен, что еще один день срока назад отскочил. Кому-то за примерную учебу и работу, за активность и участие в самодеятельности день за два шел. Многие из кожи лезли этот зачет заработать, но добивались лишь некоторые, большинство обречены быть здесь от звонка до звонка. Громкие звонки часто сигналили над огромными воротами у въезда в колонию. Ворота раздвигались, открывая бункер. Туда, в этот накопитель, привозили партию новых оборванцев и беспризорников. Были среди них воры, были и те, кто нарушил законы военного времени и сбежал с оборонных работ. Через тот же бункер по звонку выпускали на свободу.
— Шикарный гостиный двор! — ухмылялся Королер. — Кого в гости приволокли, а кто уже и отгостил свой срок, Сивый. В натуре буду, завидно…
Начальники иногда поминали, заговаривали об амнистии, пытаясь образумить наиболее ретивых или вселить надежду отчаявшимся. Но обещали лишь, когда кончится война, тогда-то всех выпустят досрочно. Война шла, никто не мог представить ее конец, хотя по репродуктору и на политинформациях Севка слышал, что наши здорово начали бить немцев
Несколько огольцов собрались в полутемной сушилке и обогревались кто как мог. Одни руки потирали, у другого ноги промокли, и он сушил портянки, растянув их у печи. В проем входа заглянул мастер. Со света в полутьме будто ослеп, ничего различить не может. Ощупывает воздух руками, чтобы на какой предмет не наткнуться. Он громко и надрывно кричит, словно темноту разгоняет или слепоты боится. Видимо, привык часто врать, но глухих здесь нет. А он надрывает горло:
— Севмор Морозов! Кто тут Севмор?
Мастер в колонии человек новый, недавно из госпиталя вышел, не успел пока приноровиться к колонистам. Огольцов он еще не знает и часто путает.
— Севмор! Есть тут Севмор?
Из угла сушилки кто-то издевается в ответ:
— А Беломорканал не надо?
— Я Севмора спрашиваю! — зло кричит мастер.
— Нет такого, есть только айсберг!
— Я здесь, — откликается Севка.
— Валяй, Сивый, тебя перепутали с ледоколом, — слышится рядом.
Ничего не перепутали, просто никто из них не знает полного имени Севки. Откуда им знать, что Севкин батя до рождения сына работал уполномоченным какого-то водного наркомата и много раз ездил в Архангельск. Там он женился на заведующей рестораном, у которой мать жила в Башкирии. До войны много выдумывали и давали разные новые имена. У сослуживца бати тоже был сын, которого звали Мэльст, что должно было означать «Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин», а родители попросту кликали его Милкой. Это звучало унизительно для мальчишки. Батя с матерью назвали сына Севмор, сокращенно от Северного морского пути, и вписали так в метрику. Дома обиходно привыкли к короткому имени Севка, а бабка в Башкирии ласково звала Севушкой. Перед самой войной батя уже не был связан ни с севером, ни с морем, ни с Архангельском, а закончил курсы в Уфе и стал работать машинистом паровоза в депо, он и сам, видно, давно позабыл, какое громкое имя дал сыну. Мастер, наверное, в документы посмотрел и запомнил.
— Выходи, Севмор.
— Зачем еще?
— Надо! — гаркнул мастер.
Пришлось нехотя отойти от теплой печки. Может, что-нибудь случилось, коли мастер так нетерпеливо орет? Раскричался с испугу, словно опять в карцер или, больше того, на казнь ведет. Трудно предугадать, что человека здесь ожидает. Бабка часто ворожила на картах или лучинках. Складно говорила о счастливой судьбе, убеждала Севку, что все сходится, а на самом деле все сложилось хуже некуда.
На небольших станциях товарные поезда стоят долго. Заправляются углем или водой паровозы, пропускают срочные грузы. Пассажирские поезда стоянки делают лишь минутные. Подкатит паровоз к перрону, пропыхтит дальше и остановится. Сделает несколько вздохов, и уже бьет призывно колокол. Пробежит вдоль вагонов старший по поезду. Однорукий семафор уже открыл путь. Разносится пронзительный свист и прощальный гудок, бряцают буфера, и толкаются вагоны. К пассажирским поездам всегда много народу приходит. Солдатские эшелоны, понятно, на запад идут, на фронт. Раненых везут в тыл, на восток. Одни в одну, другие в другую сторону. После того как остались дома только с бабкой, Севка часто бегал на станцию и отирался у обшарпанного каменного вокзалишка, под крышей которого висела большая стершаяся надпись «Давлетханово». Видно, название идет от старых времен, может, в честь какого-нибудь древнего башкирского хана Давлета. Иногда Севка приходил сюда с бабкой, она торговала у вагонов. Дома наварит полный чугунок картошки, отольет воду, аккуратно каждую очистит и несет в большом эмалированном блюде на станцию. Местные бабы и старухи таскали туда нехитрую еду, варево из тыквы или соления, а кто и четверть кваса приносил, продавал по кружечке. Суетились на перроне, предлагали у подножек и протягивали в окна. Бабка, случалось, обменивала свой товар на мыло, соль, спички, которые на деньги не купить даже в базарные дни. Когда занеможет и начинает проклинать свои старые кости, то с блюдом на станцию Севку пошлет. У него торговля шла бойчее, по всему перрону носился и громко кричал:
— Кому рассыпчатой картошки? Недавно из печки! Еще тепленькая! Кому рассыпчатой картошки!
— Почем продаешь?
— Рубль штука! Берите, не продешевите, на пятерку наедитесь!
Обменивать Севка не любил, да и не умел, деньгами получать было интересней.
За один
— Спички, Севушка, экономь, а то и сварить-то нечем будет.
Бабка говорит так, как будто Севка не знает цену спичкам. На всякий черный случай даже сделал огниво из рашпиля. У берега реки Демы находил твердые гальки и раскалывал их, скручивал вату из старого зимнего пальто в фитилек и высекал искру. С пятого раза кончик фитилька обязательно задымится и начнет тлеть. Вот тогда-то и принимайся раздувать лучинку. Бабка не может, у нее дыхания не хватает, а у Севки получается. Но пока раздует огонек, голова закружится. Зажгут сухую лучинку, язычок пламени поползет вверх, пора быстрее да проворней печку растопить. Бабка сама лучинки стругает и сушит впрок. Угольки после топки сгребет в кучку, засыплет золой, они полдня сохраняются. Дров в обрез, лес далеко, а вокруг Давлетханово одни степи. Вдоль речки весь кустарник на хворост вырублен. Как война началась, все пожгли, исчезли палисадники и городские акации. В летнюю пору стало пыльно и пустынно, жалко вокруг смотреть. Дворы голые. Дома небеленые, неоштукатуренные, в окнах кое-где фанера, стекол сейчас не достать. А по улицам гуляет серый ветер. Палит и сжигает город жаркое солнце, раскалывает землю на мелкие трещины. Каждую осень таскали из леса хворост вязанками, по два раза в день ходили с бабкой. Другие давлетхановские приноровились на тележках и велосипедах возить.
— Ты уж, Севушка, не дури, не нагружайся сильно-то, а то, не дай бог, надорвешься, — говорит бабка и делает ему жиденькую вязанку.
Старые кости у бабки еще крепкие, носит вязанки раза в два или три больше Севкиных. Дома Севка ловко перерубает хворост, бабка только под топор ветки подставляет. Зимой ходили в лес очень редко, в самом крайнем случае, когда дрова совсем на исходе. Много туда не находишься, зябко на морозе. Пальтишко Севки очень поизносилось, валенки прохудились и подшить нечем. Волков, говорят, много развелось, а в метель запросто околеть можно, и спасти не успеют. Летом куда безопаснее. В ясные дни Севка пропадал и торчал то на базаре, то на станции. Часто воинские поезда проходят. Молодые парни едут в теплушках, ноги свесят и улыбаются, шутят, будто не на фронт, а временно на сборы отбывают. У перрона девчата толпятся, иные совсем соплюхи, чуть ли не Севкины одноклассницы. Эти тоже туда же, зеркают и постреливают глазками. Кто-то даже румянец наведет для красоты. Еще и песни-танцы на перроне заведут.
Иногда бойцы машут, зовут:
— Подставляй, сынок, ладошки, гостиниц у меня…
Смешно слушать эти слова из уст юнца в пилотке. Явно заносится для форсу, а у самого на верхней губе вместо усов рыжий пух, и сам-то он недалеко по годам ушел от. Севки. Протянул ему ладонь, тот положил два настоящих кусочка рафинадного сахара, вот и сладкая жизнь подфартила. Хочешь — сейчас схрумай, а можешь дома вприкуску с чаем попить. Теперь больше сахарином снабжают, выдают бабке на карточки. Но стоит в чай больше положить или лизнуть кончиком языка, и сахарин на вкус горек до судороги в скулах, хуже всякой хины.
Протрубят, прокричат, просигналят эшелону, и вот уже пустеет перрон. Из раздвинутых дверей теплушек парни машут на прощание, кричат кому-то громкие слова, обещают скорой встречи. Кто знает, когда она будет, эта встреча, просто все хотят конца войны и возвращения. Унесется вдаль последний вагон красного товарного поезда, а с другой стороны медленно и осторожно приплывает зеленый эшелон. Раненых с фронта перевозили только в пассажирских поездах.
Хлопочут у вагонов, в тамбурах, на подножках врачи и медсестры в белых халатах. Смотрят в окошки перевязанные раненые. С дальней стороны только два цвета и видно, кажется, что весь зеленый поезд в белых заплатках и бинтах. Близко подходить Севка не хотел, боялся увидеть искалеченных людей. Каждый раз ему думалось, что, может, выйдет отец, и почему-то обязательно на костылях. Иногда ждал, чтобы в окошке вагона появилась мать, но эшелонов и вагонов с ранеными женщинами на станции ни разу не появлялось. Многие приходили к поездам с тайной надеждой встретить своих близких, пусть израненных войной, только бы живых. Они смотрели во все окна вагонов, ходили и расспрашивали, но так никто сюда еще ни разу не возвратился. Однажды по всему городу разнесся слух, что на станции стоит эшелон с пленными немцами. Народ бросился к городскому вокзалу. Очень торопились, хотели успеть застать эшелон с пленными. Все двери длинного состава наглухо задвинуты и на запоре. Под самой крышей оконца с решетками. В тамбурах и вокруг поезда много солдат с автоматами и наганами. Пленные тесно сгрудились головами у окон, рассматривали сквозь решетки сбежавшихся на перрон людей. С ненавистью смотрели на них люди. Неожиданно кто-то запустил галькой в вагон. Камень звонко стукнулся, словно подав сигнал, и тогда вся толпа бросилась ближе к вагонам. Озлобленные люди хватали с земли и насыпи что под руку попадет, с силой, швыряли и норовили попасть в окна. Севка бросал вместе со всеми. Слышались дробные удары о твердые доски вагонов, раздавались крики и проклятия. Солдаты и охранники были бессильны остановить этот гнев людей, никакие уговоры не действовали, толпу невозможно было успокоить: Совсем рядом наклонялась с трудом старуха, набирала горсть или щепотку жесткой земли и бросала в сторону вагонов. Пленные не отходили от окон. Кто-то смотрел испуганно и виновато, кто-то зло, были и грустные, болезненные взгляды. А народ из города все прибывал, и толпа вокруг состава разрасталась. Без устали бросали в вагоны до тех пор, пока поезд не увез пленных дальше на восток.