Овидий в изгнании
Шрифт:
– Учитывая их способность инсталлировать инструменты, я бы не стал так безапелляционно утверждать, что другого, – сказал Третий штурман.
Все согласились условно допустить биологическое тождество Хлебникова с язем.
– Далее? – спросил Командор.
– Первый варвар движется в воздушной среде, – сказал Второй штурман. – Второй – в водной. Это говорит о наличии альтернативных способов дыхания.
– Это плохо, – сказал Командор. – Нет ли у нас оснований судить об их способности жить в атмосфере из жидкого метана?
– Пока нет, – сказал Второй штурман. – Затем первый варвар предлагает второму второй инструмент, следует полагать – для инсталляции. Второй не пользуется предложением, тогда первый гасит свои глаза и возвращается в отсек с перманентным звучанием стандартного типа.
– Стоит отметить, что сплошное звучание и сплошной свет нигде не встречались нам в одной пространственной рубрике, – сказал Командор. – Можно ли предположить, что именно свет и звук являются организующими началами для альтернативных пространственных форм?
– Это объясняло бы видимое равнодушие варвара к первому звуку, – по размышлении сказали Даосский и Вегетарианский коки.
– И стремление подавить второй звук там, где он намеревался организовать
Командор подвел итоги. Выходило, они столкнулись с формой жизни, обитающей минимум в двух средах, инсталлирующей себе более или менее сложные механизмы и продуцирующей пространственные образования минимум двух типов. Кроме того, формой выносливой, неприхотливой и благодаря своим семиотическим системам способной к разумной деятельности в обеих суточных фазах. Детально последовательность ее действий интерпретировать невозможно, но не исключено, что они несут в себе скрытую угрозу.
– Какие мнения? – спросил он.
Все шумно выдохнули жидкий метан.
– Кислое дело, – высказался за товарищей Третий штурман. – Валить надо, товарищ капитан. Не ровен час, блиндаж накроют.
– Ну что ж, – задумчиво сказал Командор. – Тут где-то Денеб недалеко был. Карты где тут у нас звездного неба? Ладно, черт с ними, по пачке «Беломора» долетим. Заводи, что ли…
– Мозги бы вернуть, – деликатно напомнил Третий штурман. – Неудобно перед человеком.
– Вернуть мозги, – распорядился Командор.
– И первое желание, – настаивал Третий штурман.
– Выполнить, – приказал Командор. – Поехали!
И тарелка, полная нерадостных рекомендаций в отношении Земли, качнула синим общепитовским ободком и споро понеслась в сторону ничего не подозревающего Денеба, граждане которого, красиво одетые, прогуливались по иллюминированной набережной.
«Первое желание» было традицией, восходящей к начальным временам освоения космоса, когда инопланетяне еще не были раздражены своими экологическими и криминогенными недоработками и считали себя не столько конкистадорами в панцире железном, сколько вселенскими Санта-Клаусами и веселым авангардом гуманизма. Когда они возвращали тестируемому его мозги, то в целях моральной компенсации исполняли первое желание, появлявшееся в тестируемом по возвращении мозгов. Случаи особо экзотических желаний, а также поступавшие иногда от тестируемых благодарности заносились в бортовой журнал. Те альтруистические времена давно прошли, инопланетяне шарили по галактическим закоулкам с гадливостью, будто бы в захламленных ящиках стола младшей дочери искали, куда она дела штангенциркуль, однако некоторые традиции полагалось поддерживать и любить с целью оздоровления корней, потому они выделили четыре с половиной процента мощности своего ядерного реактора на исполнение первых желаний.
По лицу Хлебникова тетке показалось, что он долгие годы гордился обилием чеснока на своей кухне, зарывался в него вечерами с головой, крича, что может править отсюда миром, как некий демон, к которому на запах чеснока потянутся резвою толпою и добродетель, и гений, и злодейство, и производство, и распределение, а теперь, войдя на кухню, вдруг увидел, что чеснока простыл и след, и каменеет в молчаливой мужской скорби. Ей бы тут и уйти, оставив Хлебникова предаваться его аффектам, но она, мало того что была дремучая, как картины Шишкина, но еще и очень настойчивая, потому что начала предлагать, чтоб он дал ей денег, и она сходит за чесноком для них обоих, но лучше, чтоб он дал еще и сетку, чтоб она брала для них отдельно и не было нужды развешивать потом дома на безмене, кто сколько брал. В это время Хлебников, вихрем унесенный в неизвестные, стылые и дикие края и вихрем же возвращенный на родную кухню, снова дрогнул и прикрыл глаза, перед которыми галопом пробежала вереница самых фантастических картин. Казалось ему, что его заставляли поедать какие-то полотна импрессионистов на Крымском валу, а у него от Сезанна изжога, потом его варили в супе харчо, он чихал от перца и плавал в желтых бурунах, уцепившись за мозговую кость, потом ему в висок ввинчивали шуруп с левой резьбой, а он говорил, чтобы взяли вместо прямой отвертки крестовую. Буйство впечатлений сошло, но ощущение шурупа в виске осталось. Он глаза, дрогнувши ими, открыл и посмотрел на нестерпимую женщину, расписывавшую, как хорошо брать чеснок каждому отдельно, как благоденствуют люди, понявшие это в свое время, и как перебиваются с хлеба на квас те, кто вопреки разуму продолжает брать чеснок вместе. Хлебников попытался вспомнить грех, за который это могло быть адекватным наказанием, не сумел и решил, что это либо грех из прошлой жизни, либо еще не совершенный. «Чтоб муж твой с того света тебе чесноку принес», – пожелал он ей про себя. В дверь прозвонили двумя длинными и одним коротким. «Ой, Володя вернулся», – сказала она и поспешила к двери, потом сказала: «Да что это я. Володя-то», всхлипнула, но дверь хлебниковскую открыла, распоряжаясь совершенно как дома, раз уж она взяла на себя бесперебойную доставку чеснока хорошим, но непрактичным людям, Хлебникову и жене его, в добрый час вышедшей из дому Катерине Андревне. На пороге стоял Володя, одетый в синий с отливом пиджак, в котором его хоронили два года назад, на половике у него под ногами что-то влажно змеилось, в руке с отставленным мизинцем он держал за стебель фосфоресцирующую головку чесноку; на каких пажитях тот вырос, Хлебникову думать не хотелось. Слышно было, как в комнате немедленно сдохла канарейка. «Что же вы на пороге-то, – сказал Хлебников. – Проходите». Володя шагнул в дом, держа стигийский чеснок на отлете. Его лицо выражало задумчивость. Он производил такое впечатление, будто его сняли на кинопленку и теперь показывают через два кадра на третий. Четырех с половиной процентов мощности реактора не хватило на его полную гальванизацию, левое плечо отсутствовало, и рука шевелилась и плыла за ним в воздухе сама по себе; Хлебников незаметно заткнул ему отверстие вафельным полотенцем. Володю усадили за чистый кухонный стол, жена суетилась вокруг него, Хлебников налил ему рюмку водки, и Володя ее принял, не покладая чесноку. Куда-то эта рюмка канула и по каким-то жилам разлилась. «Ну, Володь, как сам?» – с интонацией детского утренника спросил Хлебников, с ужасом думая, что тот действительно начнет сейчас отвечать, как он сам. У Володи зашевелилась нижняя челюсть относительно верхней, и он артикулировал в том смысле, что чеснок в хозяйстве должен быть, а посылать мужа за ним – последнее дело. По его представлениям выходило, что он был то ли в длительной командировке с очень выгодными суточными, то ли на слете передовиков в каких-то Пилках и что можно было собрать людей в более приличном месте, потому что нравы в этих Пилках исключительные, в их бытность один бригадир изнасиловал свояченицу, приехавшую со студентами на фольклорную практику, а то, что началось вслед за этим, было вообще неописуемо, если верить Володиному повествованию. Главное, что во всех безобразиях, которые там творились, принимали активное участие понаехавшие студенты, которых умели убедить, что и членовредительство, и изготовление заливного из несовершеннолетних иждивенцев, и превращение в удодов и соловьев – это все красивые обряды, бытовавшие в Пилках испокон веку и в последнее время возрождаемые в рамках федеральной программы «Зову тебя Россиею», так что без участия в этом всем у студентов никакого отчета по фольклорной практике не примут на факультете. И они, действительно, на все ходили и везде, где можно, стояли на подхвате. В общем, много случилось в Пилках такого, из-за чего бригадира и его неугомонную, постепенно редеющую семью вспоминать придется долго, а главное, что все это оказалось своевременно запротоколировано и заснято, и можно ждать, что по собранному материалу написаны будут курсовые и даже дипломные работы.
– Вы меня, Бога ради, извините, – сказал Генподрядчик, прерывая Платона Александровича, увлеченно рассказывавшего, как Хлебников заглядывал в себя, пытаясь найти, какой нечеловеческой силой он из ничтожества воззвал малопьющего и в общем довольно смирного соседа по лестничной клетке, отравившегося на работе метиловым спиртом вместе с тремя сослуживцами: – время поджимает, скоро петухи запоют.
– Да, петухи, – сказал Дисвицкий, – так прекрасно, эта предутренняя свежесть. В Пилках тоже, знаете, петухи…
– Платон Александрович, – умоляюще сказал Генподрядчик. – Нельзя ли прояснить, что вытекает из рассказанного вами. Мораль сообщите мне, пожалуйста, потому что сюжетную нить я в общих чертах осознал. Хлебникову не судьба написать про финансовые претензии, потому что кто-нибудь все время будет его отвлекать.
– Мораль-то, – промолвил Дисвицкий. – Мораль есть, конечно. Как выразился бы командор, обладающая практической применимостью. Дело в том, что фольклорные практики по центральной России, конечно, себя исчерпали. Все уже расчерчено на диалектные зоны, все былины записаны, прясла вывезены, раскольничьи стихи проанализированы на предмет сатирических приемов. Какой смысл тратить золотое лето на абсурдные разговоры с похотливыми старичками об одном зубе. К морю надо ехать, к морю. Там простор, по которому тосковал Петр. Там девушки бегают по волнам на шпильках, а смуглые юноши ночуют на дне среди кораллов. Там сошедшие со стапелей на берег матросы узнают в проститутках своих родных сестер, оставленных десять лет назад на ферме под Монбельяром, загорелые торговцы, воздевая руки в свидетельство своей умеренности, продают тебе за десять турских грошей то, что стоит один, а молчаливые невольницы разносят гостям шербет, звеня золотыми кольцами на лодыжках. Там морские чудовища претендуют съесть всю гавань, а после переговоров с администрацией порта ограничиваются одной-двумя хорошо одетыми девственницами. Признайтесь, по совести, разве вам не хотелось бросить эти ваши генподряды и уехать за фольклором невесть куда, где валы рокочут и где Фортуна оставляет на сыром песке свои следы пятками вперед? А?
– Это мораль? – уточнил Генподрядчик.
– Она самая, – твердо сказал Дисвицкий. – Если вы сочтете ее безнравственной, бросьте в меня камень. Сразу не попадете – бросьте еще.
– С этим успеется, – машинально сказал Генподрядчик. – Я так понимаю, вы мне это всячески советуете?
– Помилуйте! – вскричал Дисвицкий. – Что значит советую! Настаиваю! Беречь фольклор – это долг порядочного человека! Вот вы, например, помните, чем кончается пословица «С паршивой овцы хоть шерсти клок»?
– Этим и кончается, – нерешительно сказал Генподрядчик.
– Ну вот, пожалуйста, – обратился Дисвицкий за сочувствием неведомо к кому. – Отнюдь! Это лишь начало, за которым стоит, я вам скажу, целая история! История одиночества, надежд и отрезвленья!
Тут Генподрядчик ужаснулся, что сейчас его заставят слушать еще историю отрезвленья, и быстро сказал: «Так ведь я дороги не знаю».
– А я покажу, – радушно сказал Дисвицкий.
Он пошел горизонтальными полосами, как телевизор при настройке, сказал: «Прошу, можно не разуваться» и расточился в тихий сквозняк, дующий по ногам и понемногу усиливающийся, от которого зеркало дрогнуло, замутилось и пошло гулять вокруг центра завораживающей воронкой. Генподрядчику затянуло рукав, он начал крутиться вокруг своей кисти, испытывая дурноту, параллельно с ним вращались какие-то неизвестные ему вещи, некоторые из них пытались ухватиться за него, но соскальзывали и уносились по кругу, криком прося передать их жене, что они замерзли в степи. На следующем обороте они просили также, если Генподрядчик будет на Ордынке, отдать бескозырку сыну, а потом, устало закрыв глаза, махали рукой и говорили: «Впрочем, не надо». Он устал уже и сам от этого, ни от кого ни просьб, ни бескозырок больше не принимал, сам ни к кому не обращался и только ждал, когда это кончится. Круги сужались, и воронка наконец с размаху бросила его на паркетный пол. Было темно и загадочно, у стены стоял мраморный бюст в перистом шлеме, под ним подписано: «Веня Ткацкий и ТСХО вып. 1984 года». Генподрядчик посмотрел на бюст Вени и ТСХО, нашел его несколько натуралистичным в проработке морщин и быстро пошел по анфиладе в ту сторону, куда ласково, но настойчиво тянул его сквозняк. По обеим сторонам тянулись нескончаемым потоком крупнорогатые вешалки с медвежьими шубами, инкрустированные янтарем чайные столики с мятыми записками на них, гласившими: «Очаков взят 6 декабря 1788 г.», подвижные картины довольства и труда в дубовых рамах, модели гребных и парусных судов в тазиках и многое, многое занимательное другое. В небольшой комнате, уютно обитой коврами, сквозняк сворачивал и уходил в полуоткрытое окно. Генподрядчик стал у него, выглядывая в сырую темноту. «Туда, туда», пригласительно шептал сквозняк, выливаясь струйкой наружу. «Туда», бормотали персонажи ковра. Издалека, как рокот обвала, по сонной анфиладе докатился звук, в котором Генподрядчик несомнительно опознал прочищающую горло птицу фазан. Без дальнейших размышлений он взобрался на подоконник, пачкая его ботинками, и выпрыгнул, куда глаза не видели.