Озерки
Шрифт:
Оставшись одна, она начинает снова гримироваться, неторопливо и вяло. Провала не будет. Мама отдаст долги. Нашлись какие-то люди, не дачники, которые ради нее приехали в мокрый лес. Хорошо, что никто не слышал ее хныканья.
Она чувствует, как в ней что-то оттаивает, оживает по море того, как все кругом заполняется гулом голосов, беготней рабочих, шумом и нарастающим волнением ожидания... Звенит, отдаваясь под деревьями парка, первый звонок.
– Боже мой, это все-таки жизнь!
– прислушиваясь, говорит она себе.
Тончайшим, почти жалобным от крайнего изумления
– Ко-остик! Скорей сюда. Глянь! Ты что-нибудь там видишь?
– Это голос того, кто все пудрился. И очень робко: - Костик, это только мне так... м-м?
После минутного раздумья другой голос отвечает:
– Н-нет, пожалуй, и мне. Что-то там есть.
– Костик, а зачем они бегают?
– жалобно, недоуменно допрашивает первый.
И тут третий, жирный актерский голос громко крякает:
– Братцы! Ну, всякого я повидал: и взятие Казани, и Астрахани плен! Но чтоб такое?.. Эгей, холопы! К ручке!
За перегородкой падает опрокинутый в спешке стул, и через минуту актеры, с топотом промчавшись по коридору, барабанят в дверь и вваливаются все разом, толкаясь и тесня друг друга, с сияющими лицами кидаются целовать ей руки с сильно преувеличенным, шутовским, но, как ни странно, искренним восторгом.
Не обращая никакого внимания на ее сердитые протесты, почти подняв на руки, увлекают ее в коридор и дальше в комнату, к открытому в парк окну.
– Вы что, взбесились? Дураки! Изомнете! Оставьте меня в покое!
– чуть не плача, отталкивает Вера напудренного Виталика, который в пятый раз ловит ее руку и тянется чмокнуть.
– Смотрите и запоминайте!
– торжественно рокочет своим глубоким рычащим голосом актер, похожий в профиль на Нерона, широким жестом, плавно взмахивая рукой и отступая в сторону, точно гид, открывающий панораму Неаполя с Везувием.
– Достойно запечатления! В анналах! И на всевозможных скрижалях! Смотрите все!
И она смотрит. И действительно запоминает. В лесу безветренные сумерки. Вдалеке, замирая, стучит уходящий поезд. Театральный фонарь вместе с пляшущими вокруг него мошками ясно отражается в спокойной луже. Редкая цепочка желтых, окруженных влажным нимбом фонарей, тускнея, уходит и совсем пропадает в тумане аллеи, ведущей к станции. Какая-то неясная, темная масса шевелится, приближаясь, движется по аллее. Она различает отдельные фигуры людей, идущих, быстро обгоняя друг друга. Вот несколько человек побежали, прыгая через лужи, кто-то крикнул им вслед молодым, веселым голосом и засмеялся. Они уже совсем близко, и можно различить на бегущих студенческие фуражки. Толпа, двигающаяся по аллее, все больше растягивается, передние все больше спешат, чтобы первыми подойти к кассе. И вот самые первые уже подбежали, столпились, заглядывая в маленькое прорезное окошечко, образовали очередь.
– Я первый увидал!
– капризно-ревниво кричит Виталик.
– Первый! Я даже перепугался! Думаю: ну, допудрился. Видения вижу!
Вера, оборачиваясь ко всем по очереди, все прижимая пальцы к вискам, недоуменно спрашивает, что же это случилось.
– Да вот, второй поезд пришел из Петербурга. И больше ничего!
Мимо
– Аншлаг?
– кричит ему вслед, безуспешно попытавшись поймать его за кашне, Виталик.
– Аншлаг? Пошляк ты! Катастрофа! Молите бога, чтоб не сломали двери! Со стоном ужаса и ликования администратор умчался навстречу гудящей у входа толпе...
И вот все это уже позади: бенефис в Озерках, овации, радужный туман рампы и летящие из зала к ее ногам букеты; пьяные, разнеженные поцелуи товарищей при прощании, их легкомысленно-щедрые пророчества - все осталось позади, и снова стучит на ходу и покачивается вагон ночного поезда, и оплывает свеча в фонаре с задернутой шторой, и Вера без сна сидит в купе, наполненном постоянно сопровождающим отныне все ее отъезды запахом вянущих букетов.
Поезд несется в темноту, уже глухая ночь, а она все вглядывается вперед, все надеясь увидеть, угадать ожидающую там судьбу. Считают, что в эти дни уже начала сбываться ее странная, такая недолгая мучительная, такая удивительная жизнь. Начались ее бесконечные скитания, начался ее стремительный взлет к славе. Не к той казенной славе, что оценивается на вес и на ощупь повышенными окладами, почетными званиями, медалями и ценными подарками, не к шумной славе, что гремит, пока бьют в большой барабан в балагане, и затихает вместе с ним, вянет вместе с вчерашней газетой, нет, к той, другой славе, почти неуловимый путь которой в тишине глубоким следом проходит через человеческие сердца, живет в них и умирает только вместе с ними, оставляя после себя легенду.
Вглядываясь пытливо и жадно в свое будущее, она в те дни своего начала в Озерках не знала, что через столицы и заштатные городки, через всю Россию, через старые города Азии, через Америку пройдет ее путь, что бессчетное число раз суждено ей видеть исступленных девушек и студентов, в слезах врывавшихся на сцену, чтобы ее благодарить, что она сама напишет потом в торопливом письме: "Боже мой, до чего это было хорошо! Он говорил, и слезы лились у него из глаз, а потом я ничего не видела, никого. Я только думала: за что же это, за что?.. И не знаю, что было со мной. Знаю только, что если из таких чувств не вырастет что-нибудь очень большое, значит, я не должна жить..."
Это именно для нее великий Станиславский, такой суровый и скупой на каждое слово похвалы, неподкупно беспощадный ко всякой посредственности, увидев ее на сцене, не найдет другого слова выразить свои чувства, кроме слова: "Восторг"...
Исполнилось сто лет с тех пор, как появилась на свет та, что когда-то была маленькой инженю Озерковского летнего театра. И теперь еще жива легенда о ней, переданная нам теми, кто слышал ее голос, видел ее лицо и движения, слышал, как она смеялась и пела; теми, кто поголовно был влюблен в ее образ, неистовствовал, плакал и кричал нелепые слова восторга, видя ее на сцене. Когда целые батальоны горделивых, тяжеловесных монументов бронзовых и медных - давно уже, точно соломенные чучела, смешно растрепаны и унесены ветром времени, легенда о ней жива и по-прежнему прекрасна.