Ожидание чуда. Рождественские рассказы русских классиков
Шрифт:
Но суета, происходившая на улицах, ярко освещенных не только фонарями, но плошками и окнами магазинов, которые в этот вечер остаются открытыми дольше обыкновенного, мало, по-видимому, способствовала приятному развлечению сановника. Это не было то оживление, какое замечается на петербургских улицах в полдень, в дни дворцового торжества, выхода или парада, или вечером, после того как кончаются театральные представления и все спешат, желая поспеть к сроку на бал или раут; или в дни бенефиса какой-нибудь сценической знаменитости, когда то и дело попадаются суетливые личности, озабоченные мыслию занять где-нибудь денег с тем, чтобы в тот же вечер поднести бенефициантке бриллиантовую брошку, фермуар, серебряный сервиз и т.д.; нет, суеты и движения было, может быть, еще
На тротуаре, перед игрушечными магазинами и кондитерскими, было особенно тесно. Араратов останавливался, выпрямлялся во весь рост, выжидал, чтобы путь очистился, причем брюзгливо выдвигал нижнюю губу и прищуривался, или же обходил место, поглядывая сверху вниз на толпу своими серыми стальными зрачками. В обоих случаях осанка его не утрачивала ни на секунду своей торжественной величавости, лицо, с правильно ниспадавшими седыми бакенами, сохраняло обычную, сосредоточенную строгость.
При встрече с ним некоторые сторонились, давая ему дорогу, другие оглядывались и невольно замечали по соседству: «Смотри-ка, старик, – а какой еще молодчина, какой важный!» Он же не обращал ни на кого внимания: ни на людей, ни на блестящие окна магазинов, предмет праздного любопытства. Наконец все это ему наскучило; время от времени к тому же подымался острый ветерок, мороз усиливался и начинал пощипывать нос и щеки.
Араратов повернул в соседнюю улицу и прямо направился к своему дому. Невдалеке от подъезда услышал он за собой плач ребенка и чей-то надорванный голос. Он машинально замедлил шаг и так же машинально оглянулся через плечо.
При свете фонарей и ближайших окон, освещенных изнутри зажженными елками, увидел он оборванную женщину, державшую на груди ребенка, закутанного в тряпье; свободной рукой тащила она мальчика лет пяти; шершавые лохмотья и неуклюжая взъерошенная шапка, падавшая на глаза мальчика, придавали ему близкое сходство с медвежонком; ребенок упирался и плакал навзрыд, засовывая пальцы рук в рот, отчего и получались те странные звуки, которые заставили сановника оглянуться.
– Барин-батюшка, – заговорила женщина, обнадеженная движением господина, – подайте на хлеб… Хоть малость какую… Подайте для праздника…
Араратов отвернулся, ускоряя шаг.
– Барин-батюшка, не оставьте меня, бедную… – приставала женщина, – сирот хоть пожалейте… Сутки не евши… Будем за вас Бога молить…
Араратов был известен своей благотворительностью. В течение каждой зимы, чуть ли не ежедневно, посылали ему билеты на всевозможные человеколюбивые предприятия – концерты, спектакли, базары, чтения, балы, маскарады и проч., он редко отвечал на них отказом; когда светские благотворительницы являлись к нему на дом, он вручал им денежный конверт с такой любезностью, что они уходили всегда в восторге. Араратов не любил только видеть нищету и бедность; оборванные люди, грязные лица и руки, грубые черты, хриплые голоса – производили всегда отталкивающее действие на его чувствительные нервы. Признавая нищету неизбежным злом человеческого общества, он в то же время относил появление нищих на улицах столицы к беспорядку, недосмотру, нерадению полицейского управления. Нельзя же, в самом деле, чтобы в благоустроенном городе нищие приставали к прохожим, дерзко их останавливали, надоедали им своим попрошайничеством!
Женщина с детьми служила как бы подтверждением, насколько справедлив был такой взгляд.
– Батюшка-барин, – продолжала она приставать с удвоенной настойчивостью, заходя то с одного бока, то с другого, – пожалейте хоть ребят малых… У меня дома таких трое еще осталось… голодные сидят… Взмилуйся хоть для Христова праздника…
Араратов потерял наконец терпенье.
– Если ты не отстанешь, – произнес он на ходу и вполоборота, – я сейчас позову городового!
Но потому ли, что поблизости не оказалось в эту минуту хранителя общественного порядка, потому ли, что женщина
Прохожие начинали останавливаться – этого только недоставало!
Араратов досадливым движением отпахнул край собольей шубки и опустил руку в боковой карман панталон – он вспомнил, что после партии в клубе сунул туда второпях несколько ассигнаций; нащупав одну из них, он не оборачиваясь подал ее женщине, заботясь о том только, чтобы не коснуться как-нибудь ее грязных, быть может, даже больных пальцев.
Минуту спустя очутился он на подъезде своего дома.
В прихожей встретил его старый швейцар, выбежавший из боковой двери, которую второпях забыл закрыть.
– Что у тебя там за свет?.. – спросил Араратов, указывая в ту сторону глазами.
Швейцар испуганно метнулся было к незапертой своей двери, но одумался на ходу и, мгновенно вернувшись к барину, приступил к сниманию с него шубки.
– Что там за свет, я спрашиваю, – нетерпеливо повторил Араратов.
– Ел… елка… для детей… – проговорил швейцар, очевидно стараясь выражением лица и голосом оправдать невинность своей затеи.
Не давая ответу швейцара большего вниманья, как если б муха прожужжала о своих мушиных интересах, – Араратов стал подыматься по широкой лестнице, установленной тропическими растениями.
Достигнув верхней площадки, он прошел не останавливаясь и не поворачивая головы, мимо лакея во фраке и белом галстухе и двух остолбеневших курьеров. В доме его заведено было, чтобы прислуга ему не кланялась. «Что я тебе, сват или приятель, что ты мне кланяешься!» – строго заметил он еще на днях вновь поступившему лакею, отвесившему низкий поклон.
С верхнего поворота лестницы открывался ряд парадных комнат; они освещались теперь только с улицы. Иногда отражение от фонарей на проезжавших мимо каретах, пробегая красноватым пятном по стенам, выдвигало часть зеркала или бронзового канделябра и, быстро мелькнув с противоположного конца по потолку, внезапно освещало золоченые украшения люстры; но это продолжалось секунду; ровный полусвет водворялся снова, и в нем явственно обрисовывалась только высокая фигура самого хозяина, медленно переходившая из одной комнаты в другую.
Он вошел в уборную, где ожидал его камердинер.
На стульях, перед горевшим камином, разложены были в последовательном порядке обычные предметы домашнего туалета.
Камердинер знал до тонкости привычки своего господина, не терпевшего лакейских мудрствований и требовавшего во всем механического, но быстрого исполнения: ни одна складка не должна была беспокоить тела; каждой части одежды следовало предварительно быть тщательно осмотренной, пригнанной, приготовленной таким образом, чтобы нигде не задерживаться, не мешать ей входить как по маслу, не стеснять движений. Если что-нибудь было не так, Араратов поворачивал только голову, слегка подымал брови, – и этого уже было совершенно достаточно для того, чтобы камердинер сто раз проклял себя внутренно за свою оплошность.
На этот раз операция переодеванья прошла благополучно.
– Сказать швейцару, чтоб запер парадный подъезд, – произнес Араратов, – никого не принимать; потушить везде огонь… Можешь идти, ты мне пока не нужен!.. – заключил он, проходя в кабинет.
Самые затейливые театральная превращения ничего решительно не значат перед тем, какое совершилось с камердинером, как только очутился он наедине; его круглое, гладко выбритое лицо, сохранявшее озабоченное, сосредоточенно деловитое выраженье, – проявило вдруг признаки самой необузданной радости. До настоящей минуты он сокрушался мыслию, что придется по обыкновению ждать в уборной, пока барину вздумается лечь в постель, между тем как в это самое время в нижнем этаже, в отведенном ему помещении, собираются теперь гости и трое его детей заперты в дальней комнате и мучительно томятся в ожидании елки. Камердинер и жена его так уже условились, чтобы до возвращения отца елка не зажигалась ни под каким видом. И вдруг так неожиданно: «Ты мне пока не нужен!..»