Ожидание
Шрифт:
Как я ненавидел светлые, долго незаходящие летние дни. Казалось, беспощадное солнце, не двигаясь, стоит в вышине беспредельно простертого над плоской равниной неба.
— Schoen, klar! [50] — говорил вахман, подняв лицо и вдыхая полной грудью.
И правда, какой ясный день. С удивлением вспоминая, как мир прекрасен, я жадно вглядывался в облака. Они плывут, клубясь, тая, переходя одно в другое. Остаются только легкие, редеющие клочья, как мазки белил на высокой голубой стене. И как чудесно все освещено: и дно «канала», где мы, пленные, рабы, копошимся с кирками и лопатами, и зеленоватые мундиры вахманов на берегу, и почти выцветшая голубая, с коричневыми заплатами полотняная куртка на сгорбленной спине старого немца-работника. Солнце старается преобразить
50
Как хорошо, какой ясный день!
Теперь меня занимало только одно: что можно извлечь съедобного из всего, что я видел. Когда я смотрел на золотую рожь, я не думал о том, как она красива. Я только прикидывал, как бы ухитриться потихоньку, чтобы не заметил вахман, нарвать колосьев. Мы растирали их в ладонях и ели твердые, зеленовато-серые зерна. Среди всякой «ненужной» травы, я научился различать горькие листья попова-гуменца. Потом поспела картошка. Мы ее ели сырой. Твердая, противная. Мы все страдали поносом.
Около плетня одного крестьянского двора, совсем близко от канала, лежал дохлый теленок. Точёная, маленькая голова с обозначавшимися бугорками на лбу, чистенькая, белая с черными пятнами шерсть. Совсем как игрушечный, новенький, пасхально-сахарный. Я все думал, вот бы съесть. Итальянец-мясник, лаская теленка масляным взглядом, уверял, что если хорошенько зажарить, совсем не будет запаха. Но другие товарищи, показывая на мух, которые жужжа копошились в шкуре падали, говорили, что мы с ума сошли.
Из труб крестьянских домиков, прозрачно дрожа в хрустальной неподвижности воздуха, подымались дымки. «Верно это жены бауэров пекут хлеб», — думал я, живо воображая, как толстые, румяные немки вынимают из печи тяжелые, чудно пахнущие горячие хлебы, с коричневой, словно лакированной коркой. И мне представлялось высшим блаженством, больше которого не может быть на свете, пожить месяц в таком домике, ничего не делая, и только с утра до вечера есть этот ситный хлеб и пить молоко.
Что-то знакомое мне чудилось в Поморской равнине, пересеченной вдали перелесками. Там польская граница, а за Польшей — Россия. Какая судьба: двадцать лет тому назад, я уехал оттуда на запад, а теперь почти вернулся. Но путешествие прервано, моя жизнь остановилась, как заколдованная. Я раб в Померании.
Казалось, день никогда не кончится и все-таки, меня это почти удивляло, наступал вечер. Я видел, как небо, сначала еще прозрачное, потом зеленое, розовое, синевея, меркло. В луже, в которой оно отражалось, менялся цвет воды. Это, верно было очень красиво. С чувством сожаления и щемящей грусти, я думал, что пропускаю, не могу удержать видение прекрасного, но у меня не было сил. Все заслоняла смертельная усталость, и я только ждал, когда «шахтмейстер» скажет, наконец, «Feierabend!» [51] , и вахман засвистит отбой. Эти последние минуты перед шабашем тянулись невыносимо долго.
51
Шабаш!
Ложась спать, я чувствовал такое отчаяние от неутихающего голода, что мне хотелось плакать. Многие товарищи уже получали из дому продовольственные посылки, а я еще нет. Вспоминая, кто из друзей и знакомых мог бы мне прислать посылку, я недоумевал, почему они этого не делают. Их лица соединялись в моем мечтании с коробками консервов, колбасой, шоколадом.
Вдруг вспоминая, что может помочь молитва, я говорил: «Боже, неужели Тебе не жалко меня, разве Ты не видишь, как я мучаюсь от голода. Я знаю, надо безропотно переносить страдания и нельзя молиться об удовлетворении своих желании, но мне так хочется есть. Сжалься надо мной, прости мне мое малодушие, мою слабость, пошли мне еды, пожалуйста, сделай это, и Ты увидишь каким я стану хорошим, как исправлюсь, не буду больше думать только о себе, а буду стараться делать добро другим людям».
В эти мгновения я вовсе не думал о том, есть Бог или нет, как вообще больше не задавал себе метафизических вопросов, которые прежде меня так мучили. Только одно я знал с несомненностью: мне нужно насытиться. И если даже в мире, познаваемом разумом, нет никого Всемогущего, кто мог бы спасти меня от всего тяжелого и страшного, моя мольба должна быть исполнена. Меня не смущало противоречие между этими двумя представлениями. Вспоминая учение о том, что если человек по-настоящему чего-нибудь пожелает, то это обязательно исполнится, я старался представить себе разверстое небо и в нем Кого-то неопределенного. Только глаз как в церквах, Всевидящее око. Это — Бог. Он смотрит на землю, и я делаю страшное усилие, чтобы вообразить луч, идущий от Его глаза ко мне. Вот Он увидел, как в смраде и темноте я лежу на полу, на гнилой соломе под нарами, на которых спят тяжелым сном мои товарищи. И я стараюсь с таким напряжением, что у меня выступают на глазах слезы, вообразить, что Богу стало меня жалко и Он согласился исполнить мою просьбу: завтра придет посылка или каким-нибудь другим, нежданным и чудесным способом я смогу насытиться.
С этими мыслями я проваливался в сон и снова, как днем, начинал нагружать телегу землей. Напрасно я говорил себе: «Теперь ночь, отдых, даже немцы не заставляют меня работать, и я могу спать и видеть сны о чем хочу». Но я все продолжал наваливать на телегу лопатины земли, всю ночь, без передышки, до самой побудки. И так же всю ночь я сквозь сон безостановочно расчесывал ногтями кожу на всем теле, горевшую нестерпимым зудом, хотя у меня было меньше вшей, чем у других.
Или мне снилось: я рою канал, но только его скаты и дно не из земли, а из коричневого медового пряника. Я втыкаю заступ в эту пряничную землю, и могу ее есть сколько захочу, но почему-то не ем, хотя не понимаю, что мне мешает.
Из моих тогдашних снов я любил только один, но он мне редко снился. С волнением узнавая знакомые улицы, я гуляю по Парижу. Я только не могу вспомнить их названия. Но вот вхожу в длинную и тесную улицу и вдруг вспоминаю: это улица Святого Якова. Я знаю — здесь должна быть кондитерская, а дальше, на углу еще другая. В витринах пирожные, торты, плитки шоколада. Странно, я в штатском и у меня в кармане деньги. Какое волшебное чувство — быть на свободе, иметь деньги: могу войти в кондитерскую и есть пирожные. Но что-то мне мешает. Что же это? Вертится на кончике языка, а не вспомнить. Что-то печальное, как смерть. А улица Святого Якова уже меняется, не удержать. Теперь это совсем другая, незнакомая улица где-то на окраине. Ее высокие дома обступают меня, с угрозой теснят и все вокруг так уныло. Всю ночь я с беспокойством ищу и не нахожу забытую дорогу в ту часть города, где кондитерские, где я был счастлив. «Как же я так заблудился?» — спрашиваю я себя с мучительным недоумением, и, хотя я в Париже, мне грустно, но в этой грусти какая-то горестная услада.
Только раз мне снился сон, в котором не было ничего съестного. Вначале это был необыкновенно приятный, радостный сон. Мне снилось, я лежу грудью на краю зеленого холма. Холм круто обрывается над равниной. Там народное гулянье, справляют какой-то праздник, все счастливы, веселы. Я все больше вытягиваю шею, чтобы лучше рассмотреть, быть ближе, и вдруг делаю неловкое движение, мое тело сдвигается, неудержимо скользит по траве откоса, и с чувством жгучего, непоправимого сожаления, что гибну по собственной оплошности, я падаю в пропасть вниз головой.
Когда «шахтмейстер» Франк, уже немолодой, но еще крепкий жилистый человек, брал в свои длинные цепкие руки кирку, был сразу виден работник. Но когда он садился, он вдруг казался совсем дряхлым: его тело сваливалось на стуле грудой костей. Только высовывалась из ворота длинная черепашья шея. Почти не утолщаясь, она переходила в обглоданное, как у мумии, лицо с хитрыми, маленькими глазами и плотоядными сильными челюстями.
Таким я застал его, когда товарищи послали меня на кухню с жалобой, что суп слишком жидкий. Нашим продовольствием заведовала жена Франка, толстая женщина с необыкновенно коротким носом на плоском круге лоснистого румяного лица. Она давала домашние обеды немцам-столовникам, но мы не получали даже тех нескольких кружочков кровяной колбасы, которые нам полагались.