Ожог
Шрифт:
– Живой?
Игорь кивнул. Солдат, пригнувшись, побежал дальше. Игорь попытался встать, но ноги отказывались слушаться. Взрыв. Бурлящий рыжий огонь взвился ввысь, точно безвольную куклу откинув солдата назад. Искры – пламя – косматые всполохи – зигзаги… Небо, только минуту назад оледенелое и холодное, плавится, течёт по лицу кипящей расплавленной смолой, выжигает глаза. Горячо… больно… небо течёт… Нет, не небо. Кровь – липкая каша из грязи, снега и крови. Алые полосы… Пули!..
Рука, потная, в кроваво-чёрных разводах, загребает землю, которая до боли, тупыми лезвиями
Игорь медленно приходил в себя. Мир возвращался понемногу, по чуть-чуть, скупыми порциями: сперва он услышал звуки, глухие, словно через вату. Потом всем телом ощутил колючее одеяло и тугую, давящую повязку на голове. Глаза нестерпимо щипало. А потом – запахи. Они обступили его, полезли настырно в нос. Пахло спиртом, металлом, гнилым деревом, пылью, морозом и кровью. Звучали голоса – женские, мужские, они сливались в какофонию, хлопали двери, стучали торопливые шаги, скрипел натужно пол, дребезжала оконная рама.
Он приподнял веки, но увидеть ничего не смог – повязка закрывала глаза непроницаемой пеленой. Игорь невнятно промычал что-то, завозился на железной койке, откинув в сторону одеяло. Тело прошила пульсирующая боль, и он застонал сквозь зубы.
– Парень, никак очнулся? – воскликнул кто-то оттуда, с другой стороны повязки. – А мы гадали, помрёшь или выкарабкаешься!
Несколько незнакомых голосов заговорили одновременно. В голове одно за другим вспыхивали обрывки воспоминаний: окоп, Славик, папиросы, ледяная ночь, красные осветительные ракеты… Лиля!
– Письмо! – сдавленно, хриплым голосом потребовал он. – Письмо!
– Какое письмо? – спросили недоумённо.
Игорь опять завозился, превозмогая боль.
– Письмо!
Чьи-то руки насильно уложили его обратно на подушку. Он попытался отбиться, но ничего не вышло. Голоса снова загалдели:
– Лежи спокойно, какое ещё письмо.
– Да контузило мужика, непонятно что ли.
– Да уж…
– Имя своё хоть помнит?
– Его из-под Питера доставили, там, говорють, вся их рота полегла.
– Под Москвой сейчас тоже что творится!
– Никак, контузило-то до того, что память начисто-то и отшибло…
– Письмо… – из последних сил выдавил из себя Игорь. – Лиля должна была написать письмо…
Он заплакал без слёз – затрясся всем телом, шумно втягивая в себя воздух. Горло стальным тросом сдавил спазм. Неужели Лиля так и не ответила? Сколько прошло времени? Боль сковывала невидимыми кандалами, пробивала затёкшие мышцы как острая твёрдая проволока – безжалостно, точными прямыми ударами.
– Тебя зовут-то как?
– Игорь. – Он наконец успокоился. – Савельев.
Кто-то нерадостно хмыкнул, потом бережно укрыл его одеялом до подбородка.
– Крепко
***
Бледный рассвет неохотно разливался по ленинградскому небу. Первые лучи усталого блокадного солнца протискивались в заледеневшую комнату сквозь щели между двумя фанерками на окне, ползли по паркетному полу, что за ночь подёрнулся инеем. Стучал по радио метроном. Печально молчала пустая «буржуйка», а из оплетённых снежной паутиной углов немигающим взглядом смотрела смерть – единственное, что оставалось настоящим и живым в вымирающем городе. Всё остальное давно заволокло блёклой дымкой нереальности.
Лиля открыла глаза, кое-как выбралась из постели, с трудом убрав в сторону вставшее колом от мороза одеяло. Она уже не чувствовала голода, только всеобъемлющее, пустое равнодушие. И смирение. Будь что будет, у неё уже нет сил бороться.
Немецкие продукты закончились, а норма хлеба оставалась прежней – двести пятьдесят граммов для рабочих, и сто двадцать пять – для иждивенцев. Лиля всё ещё вязала варежки для фронта, но всё чаще не успевала к сроку, хотя качество работы ничуть не ухудшилось. Просто зрение последнее время стало подводить, и даже днём вязать было сложно. А ещё спицы с нитками замерзали за ночь, и приходилось отогревать их на печке.
Из всей парадной, что насчитывала двенадцать квартир, живы остались четыре человека: Лиля, Лёшка да супруги Звягинцевы, интеллигентная пожилая пара. Пётр Иванович Звягинцев работал в музее Петропавловской крепости, а его жена Инна Николаевна трудилась на производстве – отливала патроны. Жили они по блокадным временам шикарно: и хлеба получали побольше, и кое-какие вещи продавали на чёрных рынках. Лиля помнила, как встретила их в парадной в начале декабря. Инна Николаевна несла под мышкой завёрнутую в грязную тряпку картину в раме, а за ней семенил, неловко шаркая калошами по лестнице, Пётр Иванович и тихим голосом умолял «повременить, не продавать пока Рембрандта».
Дров давно не было. Некоторое время Лиля безразлично глядела на «буржуйку», а потом вдруг решилась: нужно пойти в опустевшие соседские квартиры и поискать топор. Кое-что из мебели ещё осталось, только бы сил хватило её разрубить. В крайнем случае можно и дверные косяки отодрать, и паркетные дощечки, да и ножки у кроватей отпилить – зачем они вообще? Кровать и без них стоять будет.
Она дотащилась до соседской двери и толкнула её. Та тихонько скрипнула и открылась, и Лиля увидела занесённую снегом тёмную прихожую.
Она долго рыскала по чужой квартире, заглядывая во все углы. Кипы отсыревших газет и журналов, фотографии, детские платьица и штанишки, пустые банки, рассыпающиеся в прах цветы в вазах, гнутый жестяной чайник, утюг, бигуди – ей попадалось всё, что угодно, кроме топора. В другой квартире он тоже не нашёлся. И лишь этажом ниже Лиля наконец отыскала то, что было нужно, только вот сил на то, чтобы даже просто поднять его, не оказалось.
Она села на пол и горько расплакалась, но уже через минуту утёрла слёзы и волоком потащила топор по лестнице. Прежде, до войны, Лиля взлетала по этим ступеням словно птица; откуда вдруг взялась эта крутизна?.. Отчего лестница стала такой высокой? У неё же едва хватит сил пройти один пролёт, а второй она просто не преодолеет – умрёт!