Озябнуть в Зимбабве
Шрифт:
У Витьки, Генки и Тишки не имелось отцов. То есть, у Витьки был отец-алкоголик, а это, как говорила мама, ещё хуже, чем вообще без папы. Хорошо, что Витьку забрала к себе бабушка.
Витька был мальчик справедливый. Генка – драчливый. Ну а Тишка в свои пять лет всё ещё мочился в штаны. Его часто можно было увидеть на нашей кухне голым, стирающим свои портки. Пятидесятилетняя тётя Генриетта так воспитывала сына: сам описал – сам стирай.
И тот, сопя, стирал, а его мать злобно напутствовала:
– Чтобы ты заболел и умер!
– А вот я заболею… и выздоровею! – неожиданно огрызался Тишка.
У тёти Генриетты были «нервы». Тишка – поздний, выстраданный ребёнок, притом туберкулёзник, – дорого
Перетаскали хлам, помирились, разошлись по домам.
2. Посёлок
Я приехала в посёлок, когда мне было три года. Оглядевшись, поначалу взгрустнула.
В Майкопе, где я родилась, росли урюк и алыча, свешивался гроздьями ароматный тутовник, пахло раздавленными каштанами. Там было жарко, шумно и говорливо. А здесь – пустыня! И бетонные плиты, нагромождённые в виде пирамид, и разрытые канавы не казались заманчивыми «лазалками», а наводили тоску. Какие-то чудища грохотали за бетонным забором, – страшные, ржавые, они мне даже приснились потом!
Вскоре я узнала, что чудища – это Подъёмные Краны, и что за нашим домом – Свалка металлолома. Туда свозили туши поедаемых коррозией автомобилей, чугунные плиты непонятного назначения, нерабочие печки и мангалы, корабельные останки. Это было наше любимое место для игр.
Во Дворце Культуры по вечерам играла музыка. Как раз тогда, когда меня укладывали спать. За Дворцом была танцевальная площадка, но я ни разу не видела танцующих пар. Сквозь трещины в бетонном накате прорастала трава. А музыка гремела каждый вечер. Ровно в девять включали Джо Дассена. Когда я впервые его услышала, спросила у мамы, кто это поёт. Мама ответила: «Джо Дассен, французский певец, он уже умер». Я поинтересовалась: «От чего?» Не знаю, что побудило маму ответить так, но она сказала – дословно: «У него разорвалось сердце от любви к людям».
Я слушала музыку Джо Дассена и верила маме…
С трёх лет я боялась смерти. Мама придумала, как меня успокоить. Она сказала: пока я вырасту, учёные изобретут лекарства, продлевающие жизнь до пятисот, до тысячи лет – и даже такие, благодаря которым люди смогут жить всегда.
Это «всегда» показалось страшнее смерти. Лёжа без сна, я представляла бесконечную извилистую дорогу, уходящую в горы. У нас такая дорога начиналась за ашханой, местной столовой, и заканчивалась на плато, где были кладбище, яблоневый сад и музей Пржевальского. Моя же дорога конца не имела, и на каждом повороте маячила, поджидая меня, старуха в чёрном, с палкой. Поворот повторялся, всё повторялось; и это было и будет всегда. Бессмертие, в отличие от смерти, не перехитрить учёным, и никуда от него не деться.
Ещё впечатления; они свежи и остры, как ранние тепличные огурцы…
…Мама везёт меня на чугунных санках с литой спинкой и деревянным сидением. Санки застелены пуховым платком, и я вся, вместе с шубкой и валенками, завёрнута в платок. Скрипит под полозьями снег. А вокруг – высокие сугробы. Пощипывает щёки, влажнеют, а затем склеиваются, смерзаются ноздри: это мой первый мороз, и он для меня – открытие. Я – первооткрыватель зимнего посёлка, его первый поселенец! Куда мы едем?
…Я гуляю с мамой за руку. К озеру сбегают огородишки и сараи, дорога – сплошная грязь. Единственное живописное пятно – полоска неба между сараями. К одному из сараев приколочен фонарь с неоновой лампой. Фонарь загорается каждый вечер, едва начинает темнеть. Небольшая низкая тучка всегда висит в этом месте, розово-багровая в свете мигающей, издыхающей лампы. Тучка сопровождает меня от самого дома: ждёт, когда меня выведут на прогулку, неторопливо летит за мной через парк, – а здесь, у фонаря, мы с мамой идём дальше, а тучка остаётся висеть
…Мы идём прогуляться перед ужином. Спускаемся к озеру, выходим на пляж, который называется «гусиным». Уже сереет небо, пищат комары, и вода стекленеет. В это время суток не искупаешься. Но здесь красиво и тихо. Озеро Иссык-Куль не зря называют жемчужиной: от него идёт жемчужное сияние, и это видно только в сумерках… Вдруг мама наклоняется и, покопавшись в песке, поднимает что-то круглое, гладкое. Яйцо! Какая-то курица, растеряха, снесла его прямо на пляже! Мы радуемся, я даже подпрыгиваю, мама смеётся. «Сварим макароны, яйцом зальём, – размышляет она вслух. – Или нет, я тебе его сварю в “мешочек”… Или хочешь всмятку, доченька?» Мне всё равно, как мы съедим яйцо. Я радуюсь, потому что вижу мамину улыбку. «Мама, мама! Можно я понесу?»
Конечно, я кокнула это яйцо. Как мы с мамой плакали. Но меня она не ругала, даже не упрекнула.
Осенним вечером к нам пришла женщина. Мама сказала, что это тётя Валя и она будет у нас жить вместе с беспокойным кряхтящим кульком, который принесла с собой.
Когда кулёк развернули, он оказался… мокрым! Тётя Валя и мама засуетились, нагрели воды в тазу, достали какие-то тряпки. Я с интересом рассматривала недовольно пыхтящее существо с большой головой и раздутым тельцем, с тонкими ножками. После того, как существо переодели, я узнала, что его зовут «Геннадий», что ему нет и года, но, невзирая на это досадное обстоятельство, я должна буду с ним играть.
Как это – «нет и года», я не понимала в свои три. И что мне делать с этим «Геннадием»? Попыталась угостить его леденцом, чтобы задобрить – он его обслюнявил и выплюнул, а сам покрылся шелушащейся сыпью, за которую влетело почему-то мне! И как с ним играть, если нельзя надевать на него кукольную одёжку, нельзя колоть ему уколы бабушкиным настоящим шприцом без иглы, нельзя его щекотать, трясти за плечи, дуть на красное личико, чтобы он смешно морщился? Поиграешь тут!
Потом, гораздо позже, мы подружимся и забудем, как забываются досадные конфузы, каким ты, Генка, был неуклюжим пузаном с большой головой, покрытой беленькими волосиками, и как делал неумелые шажки и падал, стукаясь башкой. И, что важно, ты забудешь, как я тебя обижала: щипала, тягала за тонкие волосики, совала за ворот горсть крупных градин, пока поблизости не было взрослых. Я мучила тебя, потому что меня распирало от болезненного чувства, когда ты ковылял или ползал рядом со мной, и я улавливала твой запах: тёплый, ягнячий, раздражающий. Я украдкой рассматривала пухлые растопыренные пальчики, вареничные ушки, кукольно-хрупкое вечно хмурое личико, нетронутое младенческой безмятежностью. И, насмотревшись и надышавшись, наполнялась звериной любовью и принималась мучить тебя…
Став постарше, я узнала, что наш посёлок с манящим названием Пристань – самое «крайнее» место на свете, и вся «настоящая» жизнь происходит вне его.
Полностью посёлок назывался Пристань Пржевальского. А близлежащий город – Пржевальск, в честь путешественника Пржевальского, могила и музей которого находились на холме над нашим общежитием, минутах в двадцати ходу.
В посёлке на берегу озера Иссык-Куль жили русские, украинцы и этнические немцы. Киргизов, представителей коренного населения республики, на Пристани было мало. Наезжали и командированные – такие, как мы.