Озябшие странники
Шрифт:
У берега плескалась пожилая женщина в панамке. И вокруг нее кругами стелилась черная собака, такая огромная, что спина ее, а главное, длинный лохматый хвост в воде казались отдельным от небольшой головы телом, принадлежащим какому-нибудь Минотавру из античного мифа. Мощными кругами собака носилась вокруг женщины, выталкивая, выгоняя ее на берег, вероятно беспокоясь за хозяйку. А та заливалась смехом и кричала:
— Тино-о-к, перестань, Тинок! Ну дай же поплавать!
На берегу двое юношей, один постарше, другой совсем юнец, тонкий и ломкий, как резная африканская фигурка
И снова море, и три яхты на слепящем небе вдали, и черная собака со своей надоедливой преданностью, и двое рыбаков на лодке — весь этот радостный мир — подкатили мне к горлу таким тяжелым, как мокрый подол, горьким счастьем, такой подвывающей любовью, что я дважды крикнула в даль сильным, долгим голосом в шуме бухающих в песок волн…
…Наконец вышла на берег, крепко отжала подол юбки и медленно, увязая в песке, испещренном перламутровыми ноготками мелких ракушек, побрела к лежаку. Рядом, на соседних, близко сдвинутых, уже не лежали, а сидели и беседовали две женщины, растирая руки и груди каким-то кремом.
Я распростерлась на лежаке, накрыла лицо шляпой и сквозь ее густую черную вязку стала смотреть в небо, пытаясь представить себе первые минуты, те самые первые минуты, когда осиротевшая душа в смятении оглядывается окрест, еще не зная — куда лететь, еще не веря, что не привязана больше к этой земле, к этому морю, этим старым домам и деревьям…
— …Ну и отдайте уже им этот их Восточный Иерусалим, ради бога, — говорила по-русски одна из женщин. — Не понимаю: люди гибнут чуть не каждый день…
— А Миша говорит — им только отдай одно, они тебя самого захотят слопать… мусульмане же… У них же совсем другие ценности. Ты вот пошлешь своего Володьку кого-то взрывать?..
— Свет, разотри мне спину хорошенько, а?..
Сквозь сеточку шляпы я изучала небо, пытаясь различить невидимую дорогу, по которой сейчас отправлялись ввысь души нескольких иерусалимцев…
Мало-помалу мое тело размякло, отяжелело, душа закружилась в медленном хороводе, устремилась ввысь, разогналась…
Наверное, я продремала минут двадцать. Проснулась под ленивый разговор все тех же теток — судя по звукам, они собирались уходить…
— Лен, слышь… — говорила одна, шелестя газетой и пакетами, — а эти старички, ну прям как дети… Один вчера подходит ко мне после ужина и говорит: — Светочка, я совершенно одинок, болен и стар. По мне некому плакать, меня некому жалеть. Я это к тому, — говорит, — что если вам нужно кого-то убить, вы можете располагать мною полностью…
Ее подруга рассмеялась и что-то ответила — уже неразличимо… Они уходили все дальше… Время от времени кто-то шлепал по воде, перебрасываясь словами… Двое подростков, судя по ломким голосам, остановились на минуту, горячо что-то доказывая друг другу на иврите.
— …Ты не понимаешь! Слушай, это такой материал, из натуральных клеток, что выращиваются в пробирках, мне папа объяснял, — из области высоких биотехнологий, — за ним вообще будущее!
Я все лежала, не в силах расстаться с шумом прибоя, с быстро и цепко охватывающей берег прохладой… ощущая глубокий безмолвный покой, представляя, как позже, в полутемной комнате мой пес — моя бессловесная душа — вспрыгнет на кровать и привалится к боку, вслушиваясь в биение моего нервного сердца.
Наконец стало совсем прохладно. Я стянула шляпу и села на лежаке.
Солнечный диск продолжал опускаться, наливаясь пунцовым, море вытягивало из глубин к поверхности синие и фиолетовые тени; откуда-то набежали ребристые длинные облака и, напоровшись на раскаленный шар солнца, вдруг выхлестнули в небо длинные языки огня…
Непомерно огромное солнце опускалось в море. Оно уже коснулось сизых волн и даже слегка огрузло. Несколько мгновений казалось, что этот посторонний предмет на горизонте не имеет отношения ни к небу, ни к морю, ни к людям, ни к тому, что происходит на этой планете. В страшном одиночестве солнце несколько мгновений выпукло стояло на воде… и сразу же неудержимо, обреченно стало тонуть, выплескивая в облака кипящие алые отсветы, как бы взывая о помощи, помощи и поща…
…Утонуло… И минут пять еще облака медленно тлели над темно-фиолетовой бездной.
Наступившие сумерки уже дрожали в небе птичьими клевками первых слабых звезд. Подол моей юбки давно просох… И на берегу не осталось ни души…
Наконец я поднялась, тщательно ладонью отряхнула от песка ступни, надела сандалии и стала подниматься по ступеням к набережной.
Вдруг ливанул дождь — короткий и шумный, почти небывалый для этого времени года.
Я выбралась к шоссе, подняла руку и довольно быстро поймала такси, легко сговорившись с водителем на четвертак — до центральной автобусной станции.
По пути он свернул на улицу Алленби, где уже зажглись фонари, и, когда мы остановились на светофоре, я увидела Габи, запирающего аптеку и одновременно беседующего с последним посетителем.
Таксист вдруг выглянул в окно и заорал:
— Габи, что слышно, Габи? — вопрос, на который здесь подробно не отвечают, возможно, потому, что в каждую следующую минуту слышно что-нибудь новенькое.
Продолжая улыбаться последнему за день клиенту прекрасной стороной своего лица, Габи обернул к нам другую, искореженную ужасом, помахал рукой, что-то хотел сказать, но тут выпал зеленый, и мы рванули дальше.
— Мой армейский друг, — сказал таксист, — видела, как отделали его в Ливане? И вот, усмешка судьбы, что ты скажешь: Габи на войне выжил, а девушка его, такая славная девушка, взяла и умерла.
— От чего? — спросила я.
— Так, просто… — сказал он, — какая-то болезнь…
И повернул на Левински. Слева рискованно вынырнули и обогнали нас два головастика на мотоцикле: девушка — невероятно тонкая, с полуголой спиною, гибкими руками оплетала своего друга, и на блестящем ее, точеном плече таинственным тавром чернела замысловатая татуировка.