П.И.Чайковский
Шрифт:
— Ну не скажите, любезный друг Толя, — решительно возражает Чайковский. — Сколько мне доводилось слышать бездарного исполнения Михаила Ивановича Глинки нашими дорогими соотечественниками, в то же время Ганс фон Бюлов, этот талантливейший немец, самым превосходнейшим образом дирижировал увертюрой к "Руслану и Людмиле", Ференц Лист, говорят, дивно играл свою обработку "Марша Черномора" и "Польского" из "Ивана Сусанина". Разумеется, хоть великие музыканты и творили для всего мира, в каждом из их произведений отразилась национальность, эпоха, однако это вовсе не представляет барьера для человека, обладающего чуткостью истинного художника.
—
— Вы умница, Юлиан, вам дано черпать из сокровищницы музыкальных алмазов целыми пригоршнями. Шуман, кстати, говорил, что гения может постичь лишь гений. Я не совсем согласен с этим утверждением. Ибо мир гения настолько причудлив и своеобычен, что его может отпугнуть столь же сильное своеобычие своего собрата по искусству. Мы с вами знаем многие, кажущиеся довольно курьезными высказывания Льва Николаевича Толстого по поводу Бетховена, Шопена, искусства вообще, а ведь и в них Толстой остается гениальным, то есть человеком, обладающим высшей, я бы даже сказал, крайней степенью таланта. Что, с одной стороны, позволяет ему постичь очень многое, а с другой — делает нетерпимым и категоричным к проявлению каких-либо крайностей у других…
Наутро подул сильный промозглый ветер. Петр Ильич, попив чаю, по обыкновению удалился за рабочий стол, предоставив в распоряжение гостей свою великолепную нотную и книжную библиотеку.
Собрание сочинений Моцарта, некогда подаренное Юргенсоном, занимает самое почетное место — рядом с партитурами Глинки. Современные авторы со всего света не скупятся на восторженные автографы. Брандуков и Поплавский радостно переглядываются, рассматривая испещренные разноязыкими надписями титульные листы фортепьянных концертов француза Камилла Сен-Санса, опер его соотечественников Шарля Гуно, Жюля Массне, романсов норвежца Эдварда Грига…
— Каков наш маэстро, а? — не удерживается от восторженного восклицания Брандуков. — А ведь сроду не подумаешь, что этот "скромный и добрый барин", как называет его вся без исключения прислуга в домах, где он бывает, давно и прочно завоевал своей музыкой весь просвещенный мир. Одним словом, как Юлий Цезарь: пришел, увидел, победил.
Поплавский смеется, потом, поглядев на дверь спальни, куда уединился их хозяин, прикрывает рот ладонью.
— Внесу небольшую поправку в твою цитату из античной классики: приехал, исполнил, покорил сердца. Так будет точней. Согласен?
Друзья переходят к книжному шкафу.
— Труды таких философов, как Шопенгауэр, Спенсер, Милль, мы, артисты, привыкли более уважать, чем читать. А вот наш метр, как видишь, штудировал их самым серьезным образом, — восхищенно отмечает Брандуков, листая увесистые фолианты. — Видишь, сколько пометок на полях, вопросительных знаков. Разумеется, мудрость его почерпнута не столько из книг, сколько из жизни, и тем не менее я смиренно склоняю голову перед подобной эрудицией. Нашему брату исполнителю тоже бы не мешало углубиться в высокие материи, иначе я предвижу, многое из музыки того же Чайковского останется за пределами нашего восприятия.
— Ну уж, изволь, — усмехается Поплавский. — Представь себе: вместо ежедневных упражнений на виолончели, я штудирую Шопенгауэра, который, насколько я знаю, смыслом человеческой жизни считал смерть. А вдруг он меня в этом убедит?
— Тогда возьми Пушкина, Гейне, Алексея Толстого, Лермонтова. Как видишь, в шкафу Петра Ильича они прекрасно уживаются друг с другом. Между прочим, так же, как в его музыке свет уживается с тьмою, отчаяние с надеждой. Ага, а вот и наш добрый хозяин. Вижу, Петр Ильич, вы в отличном расположении духа.
— Нет, вы только послушайте, друзья мои, что пишут мне из одного городка на юге Германии: "…просим принять участие в торжестве по случаю юбилея нашего музыкального общества и не отказать в любезности захватить с собой Антона Рубинштейна и Михаила Глинку". Каковы немцы, а? — Чайковский хохочет, откинув назад голову. — Может, им заодно еще и царя Петра Первого прихватить? Для участия в торжестве по случаю… Ладно, ладно, прихватим уж — мы, русские, народ не жадный. Вот только напьемся горячего чаю, в лесу нагуляемся — тут есть прелестный лес, до которого не более версты ходу, — купим в колониальном магазине яблочной пастилы — и в путь. Хотя нет, сперва покажу вам запасы дров на зиму, капусту, рубка которой в нашем хозяйстве производится как некое священнодействие, а уж тогда можно будет и немцев уважить…
Это было в канун нового, 1893 года. Чайковский шел тихой, заметенной снегом улицей маленького французского городка Монбельяра, внимательно вглядываясь в номера домов. В гостинице, где он остановился, ему рассказали дорогу. Сын хозяина, черноглазый смуглокожий Жан, вызвался его проводить, однако Петр Ильич, поблагодарив мальчишку и потрепав его по густой кудрявой шевелюре, отказался. Сейчас, как никогда, ему хотелось побыть одному.
Два месяца назад кто-то из знакомых передал Чайковскому привет от Фанни Дюрбах и сообщил ее адрес. Получив весточку из далекого прошлого, Петр Ильич испытал нечто похожее на испуг: ему показалось, что 43 года борьбы, радостей, страданий — сон, а действительность — это верхний этаж воткинского дома.
Сейчас, отыскивая домик Фанни Дюрбах, он чувствовал себя семилетним мальчишкой. Отчаянно колотилось сердце, к горлу подступал комок слез.
…Он помнил ее молодой, подтянутой, аккуратной и неизменно доброжелательной. В трудные минуты жизни часто обращался к ней мысленно — Фанни никогда не унывала, Фанни была энергичной, жизнелюбивой, твердо верующей в неизменное торжество добра и справедливости.
"Только бы она осталась прежней, — думал Петр Ильич. — Я понимаю, ей уже семьдесят или чуть больше, но ведь душа, ее душа должна остаться неунывающей…"
Он не ошибся.
Они долго и внимательно смотрели друг на друга, вовсе не стыдясь нахлынувших слез радости.
— Пьер, у вас все такие же мальчишеские глаза, — наконец сказала Фанни. — Вот только нехорошо, что вы так сильно поседели. Ах, Пьер, Пьер, это все потому, что мало бываете на воздухе, подолгу просиживаете за роялем.
Чайковский не мог насмотреться на свою бывшую гувернантку: прежняя Фанни! Те же умные, заглядывающие в самую душу карие глаза, та же спокойная, мудрая полуулыбка на губах. Ни за что не дашь семидесяти, вот только располнела невероятно. Эх, годы, годы, он ведь тоже давно утратил юношескую стройность…