Падение царского режима. Том 1
Шрифт:
Родичев. – Когда это было, в каком месяце?
Наумов. – Это было, кажется, в феврале. Я жалею, что со мной нет записок.
Председатель. – Может быть, вы могли бы нам доставить эти записки, сняв с них копию и заверив своей подписью, т.-е. сделав выписки того, что имеет не личное, а общегосударственное значение.
Наумов. – Это было во всяком случае до созыва Государственной Думы, только что был назначен Штюрмер. В этот день и в последующие я убедился, что Распутин действительно имеет огромное значение, потому что все служащие приходили и об этом говорили. Для меня этот жест – отказ Распутину в личном приеме – был совершенно естественным, а тут выходило, что я сделал какой-то героический поступок. Один из министров говорил мне: «Я слышал, что вы Распутина не впустили к себе в кабинет, я тоже его ненавижу, но тем не менее я должен был в этом отношении пойти на уступку». – Одним словом, подчеркивал проявленное мною опять таки какое-то гражданское мужество. Тут я увидел, что Распутин является лицом, сильно влияющим на рынок политический. В этот день мне звонили много раз по телефону, говорили, что в Царское Село поступила уже жалоба. Я лично отвечал: «Слава богу, я был бы очень рад, если бы можно было освободиться от этого кошмара». – Я называл свою службу каторгой духа и мозга: духа – потому, что знал, при какой обстановке приходилось работать, особенно после прихода Распутина, а мозга – потому, что я работал не менее как по 18 часов в течение 8 месяцев. После этого инцидента этот тип больше меня не беспокоил ни разу, абсолютно ничем. Через некоторое время решили все-таки Государственную Думу созвать, не указывая срока; перед открытием Государственной Думы Штюрмер решил нам поведать декларацию. Мы – министры – несколько раз его спрашивали, – будет ли какая-либо декларация или нет? У него была манера отмалчиваться, все, что ему говорили, все как-то по нему скользило, тогда как этот человек в такое время, казалось, должен бы был объединять всех, вникать во все, руководить. Все мы шли как-то вразброд. Никого не было, кто бы нас объединял. Между тем вопрос продовольственный постольку существенен, поскольку он связан тесно и с топливом и с транспортом. И когда было постановлено возглавить Штюрмера по продовольственному делу, он ничего не мог сделать, потому что был не в курсе… Наконец, Штюрмер созывает часть министров у себя на квартире на Конюшенной. Я немножко запоздал. Вхожу, – сидит он, Волжин (обер-прокурор), оба очень взволнованы, потом ряд других министров – Игнатьев, Григорович и еще человека 3-4. «Вот, – говорит Волжин, – Александр Николаевич вошел. Он может вам сказать – что за личность Питирим». – Штюрмер ко мне обратился: «Какое ваше мнение о Питириме?» (Волжин ссылался на меня потому, что часто слышал от меня о Питириме, ибо Самара имела несчастье иметь Питирима своим архиепископом, в бытность мою губернским предводителем дворянства). По Самаре о Питириме я знаю вот что: первое впечатление он произвел очень хорошее, обаятельное обращение, поднес икону. Потом в одном из заседаний он подверг критике деятельность епископа уфимского Андрея, в миру – князя Ухтомского; мне он – двоюродный брат (моя матушка – княжна Ухтомская), мы с ним с детства были близки, и я его хорошо знаю. В то время он писал резкие статьи о Распутине, о его влиянии на общество и на церковь. Не зная, что он мне близок, Питирим стал говорить по поводу Андрея, что он человек, который хочет составить карьеру, но епископату нужно считаться с тем, как синод смотрит на дело. Я резко возразил Питириму, и сразу он сделался для меня человеком ясным, с точки зрения ложного взгляда на обязанности епископата.
Иванов. – Это тот момент, когда Штюрмер готовил декларацию к открытию Государственной Думы?
Наумов. – Да. Это эпизод, характеризующий Питирима. Штюрмер сказал потом: «Что вы, господа, все приписываете Питириму!» – «Как же не приписывать, – раздался ему ответ, – когда даже ваше назначение приписывают Питириму?» – Он сказал: «Что за вздор!». Декларация была составлена и кое-что было принято в отношении продовольствия, но именно только кое-что. В общем, я должен сказать, что мне трудно было работать. Я привык работать с легким сердцем в среде, которая одинаково относится к интересам общественным и государственным. А тут чувствовались постоянно какие-то недомолвки, какие-то нажимы: когда что-нибудь просишь для дела, указываешь, что вот непременно это нужно сделать, то это все принималось как-то условно: «Это нужно обдумать», и, таким образом, дело оставалось в стороне, в виду соображений так называемой высшей политики, которые для меня были подчас непонятны. Между тем, дело продовольствия, за которое я отвечал, это настолько дело шкурное, что никакие сображения [*] высшей политики тут не должны были иметь места. Я от вас не скрою, я со дня на день делался злее, если можно так выразиться, я чувствовал, что по отношению к Штюрмеру я был подчас груб, я требовал дела, не входя в соображение, насколько это приятно ему или неприятно. Выступая в Государственной Думе, я не предполагал, что ко мне отнесутся так тепло. После этого выступления один из сановников (Кривошеин) приехал ко мне и сказал: «Приветствую вас с успехом, но вместе с тем предупреждаю вас, Александр Николаевич: вы имели массу друзей, я это знаю, вас все любят, но отныне у вас будет столько же врагов». И действительно, создалась такая обстановка, что и там, при докладах у государя, как-то холоднее стали относиться ко мне после выступления в Государственной Думе. Потом в Государственном Совете я выступил в закрытом заседании и там говорил совершенно искренно, ради дела, ради чего выступал все время и после этого, – и встретил то же отношение со стороны Штюрмера и некоторых моих коллег (мне это очень тяжело говорить, потому что я до сих пор считался добрым товарищем). Но раз вы спрашиваете об условиях, при которых моя отставка состоялась, то не скрою, что в Совете Министров создались такие трения, что все, что нужно было мне для дела, все это встречало препятствия, вместо мер принимались полумеры, и все-таки я вез этот воз, как умел и как мог. Создалась обстановка очень тяжелая для моей работы и в конце концов привела меня к полному разрыву на почве дела, которое меня глубочайшим образом возмущало. Надо вам сказать, что я всегда отстаивал искреннее отношение ко всем общественным организациям, потому что в такой момент, который переживала страна и ныне переживает, можно было спасти дело лишь общими усилиями, что я всегда и высказывал, и в это общее русло должны войти все наличные силы государства, какие бы они ни были. Я помню период времени от 1-го до 10-го ноября, когда я работал в Верховной комиссии. Встречает меня Родзянко, которому я поведал, что подал письмо с отказом от министерского портфеля. Он сказал: «Вы сейчас не имеете права отказываться, как и мы не имеем права отказываться сидеть в комиссии по обороне, где нам тяжело, но мы должны сидеть и все работать». Вышесказанные соображения и заставляли меня относиться действительно искренно ко всем общественным организациям, каким бы то ни было. Конечно, военно-промышленный комитет, Земский и Городской Союзы и иные организации всех их я готов был привлечь к работе. Вероятно, это подтвердят лица, которые стояли во главе этих организаций: князь Львов, Челноков. Я всегда говорил, что если вы искренним образом готовы сотрудничать, я готов, я весь к вашим услугам, давайте вместе работать; мой план продовольствия таков: правительство – это есть большой оптовик, который является комиссионером по огромным сделкам; что касается того, как применять эти оптовые сделки на местах, то тут правительство совершенно бессильно без вашей помощи, и, если вы поможете, скажу – спасибо. Тогда я получил ответ, который был мне ясен, в особенности, при конце моей службы: «Насколько это с вашей стороны искренно, не с вашей, Александр Николаевич, а насколько это искренно со стороны правительства, в составе которого вы состоите?» – Первое время меня смущал этот вопрос, я чуть не обижался, но потом, когда я убедился, что это правительство, возглавленное Штюрмером, собиралось на Фонтанке на разные тайные заседания и выдумывало всякие предлоги обезвредить «эту гидру», как выражались некоторые из членов, тогда я почувствовал, что, действительно, мое положение очень тяжко потому, что я беру иной раз смелость от имени всего правительства говорить представителям Земского и Городского Союзов, что мы будем с вами работать. Вместе с тем, я чувствовал, что, попадая в эти общие заседания, я должен был участвовать в разговорах о том, как охранить правительство от этих «страшных» общественных организаций. Я не скрою, что роль наша была тяжелая; я потом два раза был на таких заседаниях и заявил Штюрмеру, что ходить больше не стану. Для того, чтобы быть более честным в отношении всего общества, я согласился на интервью, которое помещено было в «Речи» и других газетах в июне, по поводу моего взгляда на взаимоотношения правительства и общественных организаций. В общем я уклонялся от выступлений в печати, может быть, мною даже недовольны представители печати именно потому, что у меня дело было хозяйское, чисто реальное, так что каждый раз выступать с интервью я не хотел. Но тут я счел долгом себя обелить от подозрения, будто я говорю общественным организациям одно, а вместе с тем сижу в частных заседаниях, которые думали как бы обезвредить эти организации. Меня вообще это так возмущало, что я высказал Штюрмеру, что при этих условиях работать не могу, и выступил в интервью, которое, я знаю, было доложено тогда же в июне в Ставке в том смысле, что какой же это член кабинета, который идет целиком против нашего взгляда!
«сображения», надо: «соображения». [Прим. В.М.]
Председатель. – Об этом было доложено Штюрмером?
Иванов. – В то время, когда Штюрмер был министром внутренних дел?
Наумов. – Да.
Родичев. – Эти совещания были очередными заседаниями Совета Министров?
Наумов. – Это были специальные заседания.
Смиттен. – Велись какие-нибудь журналы?
Наумов. – Не могу хорошенько вспомнить. Вообще я посещал эти заседания нехотя, и положение мои [*] создавалось тяжелое. Я помню отлично, как шел вопрос относительно сокращения заказов; мы с Шуваевым заявили, что несогласны на эту редакцию, говоря, что если вы поднимаете вопрос о сокращении заказов, то надеемся, что этот разговор будет вестись постольку, поскольку это не будет в ущерб для заказов вообще, потому что если вы будете сокращать заказы, вы этим нанесете ущерб воинскому снабжению, а это было бы преступлением. И вот тогда в этом журнале была помещена наша оговорка: «без ущерба для воинского снабжения»; так что некоторые журналы были.
«положение мои», надо: «положение мое». [Прим. В.М.]
Смиттен. – Вы не знаете, кто был журналистом? Вы нам не можете указать путь, откуда мы может получить эти журналы?
Наумов. – Я думаю, что от Ивана Николаевича Лодыженского: он играл в этом отношении огромную роль, он вел все журналы.
Председатель. – Извините, мы вас прервали.
Наумов. – В июне был как раз мой раскол из-за отношений моих к общественным организациям. Тогда я у Штюрмера попросил приема, на котором заявил: «Я, при этих условиях, положительно работать отказался, не говорю уже про то, что я переутомлен за эти 8 месяцев работы, но я должен вам заявить, что при таком отношении к общественным силам лично я, как министр продовольствия, совершенно делаюсь бессильным. Пока дело идет, но чем дальше, тем делается сложнее. Я покорнейше вас просил бы заявить его императорскому величеству о том, чтобы освободить меня. Хотите назовите это переутомлением, потому что при этой обстановке я работать не могу». – Тогда, я помню, Штюрмер принял позу совершенно иную, чем в самом начале, когда он был у меня, и все полтора часа беседовал и шел навстречу моим взглядам, при обсуждении по поводу созыва Государственной Думы. Здесь он принял другой тон, скорее менторский, и сказал: «Я вас ставлю очень высоко, в вас есть темперамент (я помню это выражение), но вместе с тем, вы мало подготовлены к государственной работе, потому что вы слишком еще общественник». – Вот это буквальное его выражение. «Вы знаете, что государственная точка зрения должна быть не только общественной: общественная входит, как известный частичный элемент этого государственного взгляда, государственного масштаба, всего государственного облика. В вас еще нет этой сноровки». – Тогда я говорю: «Отлично, это и есть обстоятельство, которое, как вы, вероятно, сами видите, заставляет меня работать в совершенно невозможной обстановке, и я покорнейше прошу доложить, чтобы меня освободили, как мне это ни тяжело, так как я самое дело успел полюбить. За 8 месяцев я не мало крови попортил». – Он ответил: «Нет, нет, об отставке сейчас нечего говорить. Что мы государя будем беспокоить. И без того ему тяжело». – После этого разговора, конечно, работать было очень трудно. Но это было уже близко к тому окончательному разрыву, который вышел у меня 21 июня, и большинство поняло, что я только так и мог сделать. Я в Ставке был с докладом 14 июня, доклад произошел вечером. На другой день, 15-го, поезд должен был отойти в 4 часа, я получил приглашение к высочайшему завтраку, и его императорское величество был особенно милостив. Теперь многие из приближенных лиц бывшего императора говорят, что это было признаком, что он уже, так сказать, решает расстаться с данным человеком, что единственно этим можно объяснить такую любезность. Я никогда не претендовал ни на что, всегда дорожил своей независимостью и никогда, как говорится, на глаза не лез, даже будучи министром. Но тут вышло так, что после завтрака его величеству угодно было подойти ко мне, взять под руку и попросить к себе для некоторых разговоров. Государь вошел в кабинет и говорит: «Я получил записку от генерала Алексеева, относительно реформирования верховного управления, пожалуйста, прочтите ее здесь же в кабинете и передайте свое впечатление». – Я говорю: «Ваше величество, может быть, я вам буду мешать?». – «Нет, я займусь своим делом, а вы прочтите». – Объемистая тетрадка и заглавие такое: «Об учреждении верховного министерства государственной обороны». Сначала идет часть историческая, где указывается на дефекты транспорта, топлива; о продовольствии сравнительно немного, а затем уже – переход к необходимости единства фронта и тыла. И вот для того, чтобы это единство было, надо учредить какое-то новое верховное министерство государственной обороны. Я тогда доложил его величеству, что относительно самой идеи единства двух мнений быть не может, единство необходимо во что бы то ни стало, но учреждение нового министерства – это будет новым наслоением. Я думаю, что возможно было бы фронт и верховное управление фронта слить с Советом Министров и возглавить это каким-нибудь одним лицом, будь это председатель министров, будь это какое-нибудь иное, особо назначенное лицо, и затем организовать частичные заседания; я указал, как на образчик, на совещания пяти министров. Я это к тому говорю, что государь был милостив и далее продолжал спрашивать: «А если это сделать, то, как вы думаете, кого поставить, не правда ли, какого-нибудь общественного деятеля?» – Я посмотрел на государя, и говорю: «Ваше величество, я так нов в этом деле» (я догадался, что тут со стороны государя вызов, ему известно было, что у нас со Штюрмером идут раздоры на эту тему), и продолжал: «Позвольте уклониться, потому что, если вы хотите возглавить особым лицом, то нужно подумать, если же воспользоваться тем, что есть, то у вас есть председатель Совета Министров». – Тогда государь начал спрашивать мое мнение о некоторых сановниках. Я очень уклончиво отвечал и говорил, что я совершенно новый человек. Затем он спросил об общем положении в стране. Я сказал, что война популярна, я думаю, что народ вынесет ее до конца, но внутренняя политика внушает в массах ряд беспокойств. Мне указывают на ряд влияний на ход управления, которые действительно затрудняют всем отправлять дела по совести. Тогда государь сейчас же перешел к другому вопросу, относительно того, что я имею в виду делать в будущем. Я говорю: «Я собираюсь поехать в Волынь, потому что там в моем распоряжении многомиллионное хозяйство, в силу того, что отобрано много немецких земель, и там произведены посевы, и думаю, что будут произведены хорошо. Но, с другой стороны, ваше величество, имеется в виду мой скорый ответ в Государственном Совете на запрос аграриев»; я указал, при каких условиях этот запрос состоялся, и выразил сожаление, что существует какая-то разъединенность между Государственной Думой и Государственным Советом. Я в Думе с удовольствием бываю и могу сказать, что рад всегда иметь с ней сношения, потому что это дело настолько огромное, и ответственность так велика, что несомненно делаешь ошибки, так что необходимо, чтобы кто-нибудь говорил о них, и я с удовольствием буду исправлять, но только общими силами мы можем чего-нибудь добиться в это исторически-тяжелое время. Между тем, Государственный Совет не прислушивается к тому, что делается в Думе, и таким образом, приходится на несколько фронтов работать, что очень тяжело… Тогда государь говорит: «Я это очень хорошо понимаю и думаю эту тяжесть скоро разрешить в смысле прекращения заседаний законодательных палат». – Я говорю: «Ваше величество, когда же это будет?» – «Я думаю, 21 или 22 июня Государственный Совет будет закрыт» (Государственная Дума в это время чуть ли не была закрыта). Я говорю: «Вы видите, что мне особенно надо спешить, и я особенно настаиваю обратить внимание на это обстоятельство». – Государь со мной согласился, что нужно ехать не на Волынь, а в Петроград, чтобы выступить в Государственном Совете по всем вопросам, которые мне группа предъявила, ибо только при самом близком соприкосновении к палатам, можно найти modus vivendi. После этого государь сказал: «Я согласен, и чем скорее, тем лучше, в этом деле, промедление – смерти подобно». – Я говорю: «Ваше величество, вы изволили святые слова сказать, я так поступлю и поеду в Петроград». – Я приехал в Петроград 16-го, без меня было заседание Совета Министров, где мой заместитель, – товарищ министра – высказался так, как я ему указал на случай, если без меня будет заседание по поводу того, чтобы внести на повестку вопрос 30 членов Государственного Совета о положении продовольствия в связи с транспортом. Я приезжаю и слышу, что Совет Министров распорядился поставить на повестку этот вопрос. Мне об этом было сказано 17-го, значит в моем распоряжении оставалось три дня: 18, 19, 20. Я мобилизовал все силы, которые у меня были под руками, беспокоил их довольно основательно, чтобы подготовиться. Все это я к тому говорю, что когда я 21-го пришел в Мариинский дворец, чтобы подготовленным выступить по этому вопросу, меня по дороге встречает Шаховской и говорит: «Вы хотите выступать?» – Я говорю: «Да, князь, как же не выступать, когда это касается самого жизненного вопроса страны. Я считаю необходимым это сделать, тем более, что, как говорят, Государственный Совет кончает свои занятия». – «Вы, – говорит, – не зайдете ли, вас просит председатель Совета Министров, в отдельную комнату». – Я согласился. Прихожу я туда, там сидят Штюрмер, Трепов, потом вошел А.А. Хвостов. Штюрмер поздоровался еле-еле со мной, это я подчеркиваю, потому что прежде он `a bras ouverts [*] всегда встречал, а теперь еле-еле, и потом бросил фразу: «У вас там какой-то вопрос предстоит сегодня в Государственном Совете?» – Я говорю: «Не какой-то вопрос, а очень серьезный, существенный вопрос, вопрос о продовольствии, вопрос о твердых ценах, за который приходится копья ломать в Государственном Совете. Я считаю, что непременно нужно выступить, во что бы то ни стало». – «А другие министры, – говорит Штюрмер, – считают, что теперь неуместным является какое бы то ни было выступление, потому что так налаживаются отношения законодательных палат с правительством, что хотелось бы их не портить». – Я говорю: «Я с вами совершенно несогласен, каким образом эти отношения могут налаживаться путем замалчивания?». – «Да, – отвечал он, – но вы видите, какие с Государственной Думой хорошие отношения налаживаются, я иначе не могу назвать эти отношения с Государственной Думой, как симфонией». – Это его буквальное выражение. – «Я все-таки музыкант, ваше высокопревосходительство, но позвольте мне не согласиться, чтобы это было симфонией; я во всяком случае не хочу участвовать в этой симфонии, как вы изволите называть, а если вы позволите сказать откровенно, я вам заявляю совершенно категорически, что поведение правительства, если оно сегодня, сейчас же, потому что это было на повестке помещено, не выступит, – может быть сочтено за оскорбление законодательных палат, или правительство само распишется в собственном бессилии, т.-е. в замалчивании, потому что ничего не может ответить. Между тем, положение этого вопроса в Государственной Думе стоит более или менее твердо, именно, тот план, который мною намечен, нащупан, который проводится мною в жизнь, подсказан мне большинством Государственной Думы, и мне хочется, чтобы Государственный Совет пошел по этому пути, тогда мы чего-нибудь добьемся». – «Я с вами, – говорит, – совершенно не согласен и думаю, что А.Ф. Трепов и Шаховской будут со мной согласны». – А.Ф. Трепов заявил: «Я согласен, что нам нужно выступить, хотя бы вам (обращаясь к Штюрмеру), или вам, Александр Николаевич, и заявить, что осенью мы это дело изложим там, как следует». – «Да, да, то-то и есть, – обращается ко мне Штюрмер, – может быть, у вас еще не подготовлено». – Я говорю: «Относительно подготовки я одно могу сказать, что я – человек самолюбивый, я – общественный деятель, который выступает только тогда, когда чувствует под собою почву. Если вам угодно, я, конечно, подчинюсь вашему общему решению и не буду выступать, но во всяком случае – в смысле подготовки – я все, что мог, сделал». – «Но уверены ли вы, что, выступив сегодня в Государственном Совете, вы заручитесь симпатиями большинства?». – Я говорю: «Уверенность в том, что я подготовлен и что за мной правда, у меня есть, но я никогда не был самоуверенным, позвольте от этого вопроса отойти и не отвечать». – «Вот видите, если же у вас нет такой уверенности, что все будет благополучно, следовательно, раз законодательные палаты прекратят свою работу, у нас останется осадок между правительством и законодательными палатами». – «Предоставляю вам судить, но заявляю категорически, что я понимаю свою работу и свое положение только так, что я должен во что бы то ни стало, именно перед закрытием работ, выступить для того, чтобы выяснить все то, что является недоумением для г.г. членов Государственного Совета, подписавших этот запрос. Ибо, если мы все это отложим до осенней сессии, то осенью будут совершенно иные требования, совершенно иная обстановка, и выступление осенью по этому вопросу будет анахронизмом, который никакого значения ни для кого иметь не будет. Для меня является самой существенной частью выяснить сегодня перед закрытием сессии именно вопрос о продовольствии, я на этом категорически настаиваю». – Он заявил: «Ну, как хотите, выступайте один – как знаете». – «Раз это так ставится, то я отказываюсь выступать, – отвечал я, – но вместе с тем, отказываюсь и от совместной работы с вами». – Он говорит: «Послушайте, что вы говорите, по пустяшному вопросу вы создаете серьезный конфликт». – Я говорю: «Я сказал уже, а теперь прошу вас только доложить государю, что при создавшейся обстановке я слагаю с себя всю ответственность, а раз я слагаю всю ответственность с себя, я вынужден препроводить вам портфель министра земледелия, с покорнейшей просьбой пред государем вручить его кому следует». – Взял портфель и положил на стол. После этого, Штюрмер пошел посоветоваться с Голубевым и попросил его снять вопрос с повестки. Решение председателя Государственного Совета снять этот вопрос с повестки вызвало страшные трения, страсти разгорелись в Государственном Совете; они все пошли на частное совещание, заставили председателя Государственного Совета поставить снова этот вопрос на повестку и отказаться от своего решения. Я должен был уйти из этой комнаты, пошел в кулуары. Меня окружили, уже разнеслась весть, что у меня вышел конфликт с Советом Министров по этому поводу, и, видимо, общее сочувствие было на моей стороне. После сего я вышел из Мариинского дворца; это было 21 июня.
Стран. 341, сн. 11 стр.:
«'a bras ouverts» – с распростертыми объятиями. [В тексте «`a», а не «'a». – Прим. В.М.]
Иванов. – Вы считали, что бывший император вам поручил…
Наумов. – Не скрою от вас, что я старался избегать вмешивать государево имя куда бы то ни было. Это стремление не вмешивать имени государя заставило меня дать одну подпись: об этом я скажу несколько слов. Эту подпись я дал с большой оговоркой, которая, видимо, имела решающее значение в вопросе о выдаче этих знаменитых 5 миллионов, которые, в конце концов, не даны были Штюрмеру, чего он не мог мне простить. Повторяю, я никогда государя не вмешивал, потому что государь был человеком слабой воли, подпадавший под влияние того, кто говорил. Я никогда от государя не слыхал, чтобы он говорил что-нибудь против. Когда начнешь ему говорить, что непременно нужно в таком направлении действовать, он, бывало, даже кулаком по столу ударит и говорит – непременно так нужно сделать… но потом все это проходило. Так что его имя я избегал упоминать и в данном случае я ничего о нем не говорил. 22 июня я по телефону говорю Штюрмеру: «Покорнейше прошу меня принять», – он говорит: «Пожалуйста, приезжайте». – Я прихожу к нему и говорю: «Я еще раз повторяю мое решение относительно ухода из министерства, покорнейше прошу доложить государю». – Штюрмер всячески меня упрашивал остаться, я был непреклонен и с этим ушел. 27 июня мы – несколько министров – выехали на заседание в Ставку. Заседание было назначено на 28 июня под председательством самого государя по поводу «какого-то» чрезвычайного обстоятельства. Все это для меня, который лично виделся с Штюрмером только по официальному поводу на заседании, было ново: все эти экстренные вопросы внезапно возникали и были для некоторых министров, в частности для меня, обычно полной неожиданностью. Мы совершенно не знали, не были в курсе дела, как высшая политика фабрикуется. Так что, несомненно, часть министров всегда была не в курсе того, что творится, другая часть была близка к первоисточнику заседания высшей политики. Для нас такие вызовы были внезапными; когда мы спрашивали, что предполагается обсуждать, то очень часто, видимо, от нас скрывали это под тем или иным предлогом; во всяком случае, мы многого не знали, что там делается. В результате, нам было сказано: «27-го вагоны будут готовы, и вы поедете в Ставку», – по какому поводу, – мы не знали. За сутки в Ставку поехал Штюрмер. 28 июня, когда мы приехали, утром все пошли в вагон председателя Совета Министров. Я пошел тоже, чтобы узнать, – доложил ли он государю о моей отставке. На мой вопрос он ответил: «Нет, нет, ничего не докладывал, и об этом не может быть теперь речи потому, что не время беспокоить теперь государя». – Я очень удивился. «Тогда мне придется самому докладывать, – заметил я, – будьте добры доложить государю, что я прошу аудиенцию». – «Хорошо, – говорит, – я постараюсь это сделать». – Я иду к себе в вагон; в это время проходит Алексеев, который отдавал визиты. Он со мной встречается и входит ко мне в купе. Он говорит: «Что это, Александр Николаевич, вы хотите уходить, почему? Только что у нас налаживается дело, мы привыкли друг к другу, я вас знаю, все у нас намечено. Почему?» – Я говорю – причина такая-то. Я говорю: «Скажите, пожалуйста, почему вы знаете, что я ухожу, от кого вы это слышали». – Как же не слыхать, когда о вас вчера специальный был доклад, который продолжался полтора часа, при этом была артиллерийская подготовка из Царского Села». – Можете судить, что из себя представлял Штюрмер, который час тому назад говорил: «Я ничего не доложил о вас», – а оказывается, он говорил неправду. Алексеев говорит: «Ради бога, надо это как-нибудь устроить, наладить, разве теперь время? Еще новый министр, еще новый человек, опять надо привыкать, время теперь тревожное!» – Я пошел на заседание. Фредерикс подходит ко мне и говорит: «Штюрмер просил, чтобы я вам устроил аудиенцию, но государь, видимо, не хочет аудиенции, он сказал: «Штюрмер все сказал про Наумова, что же ему еще нужно?» – Я говорю: «Хорошо, что же делать, если не угодно». – Штюрмер стоял около окна в ожидании выхода государя. Я к нему подхожу: «Ваше высокопревосходительство, скажите, пожалуйста, когда простой обыватель говорит неправду, его называют известным именем, но когда человек, облеченный такими огромными полномочиями, занимающий такой высокий пост, говорит неправду, – как его назвать?» – Создалась обстановка довольно тяжелая, он отвернулся, покраснел. Другой пошел бы на иной путь, но он про меня стал распространять слух, что я душевно расстроен. Конечно, это дело его, теперь вся страна его знает, но я тогда считал нужным сказать ему, что он за человек. Входит государь, начинается заседание.
Иванов. – Вы участвовали в этом заседании?
Наумов. – Участвовал. Государь начал с указания, что теперь требуется особое напряжение сил в виду затянувшейся войны и в виду того, что в некоторых местах есть дефекты по транспорту, по производству топлива, и, главным образом, нужно теперь единство действий. Между тем, Совет Министров, высшее учреждение в стране, не показывает нам примера этого единства. Замечаются такие трения, такие разногласия, «которые я не приветствовал бы и просил избегать». Очевидно, это было в мой огород. Дальнейшее заседание ничего существенного не представляло. Вопрос относительно верховного управления по государственной обороне прошел в том смысле, что не нужно новых наслоений делать, а пускай председатель Совета Министров и будет возглавлен. [*] Это предложил А.Ф. Трепов, который и подсказал: «У нас есть председатель Совета Министров, пускай он возьмет в свои руки все управление, пускай объединяет».
Стран. 345, сн. 23-24 стр.:
«возглавлен», надо: «возглавлять».
Председатель. – Это вопрос о диктатуре?
Наумов. – Нет, не о диктатуре, но сущность его есть, несомненно, диктатура. Я ушел из министров, потом возникли разные «наслоения», которые характерным образом оттенили намерения государя и тех лиц, которые его окружали в момент устройства такой диктатуры. Но все это в какие-то футляры вдвигали, и потому все намечаемые меры делались безжизненными. Вопрос относительно борьбы с дороговизной, возбужденный на заседании особого продовольственного совещания, мы поставили на-ряду с принципом распространения твердых цен на все хлебные сделки, на-ряду с этим установили известную градацию предельных цен и на другие продукты – на кожу, на металл и проч. – Когда я внес в Совет Министров эту записку, я встретил неблагоприятное отношение, но потом эта же записка получила разрешение после моего ухода в смысле назначения особой комиссии Оболенского, харьковского губернатора, которая совершенно оказалась безжизненной. Нужно было, чтобы лицо, которое стояло во главе, относилось с известной чуткостью к требованиям жизни и направляло это в известное русло. К сожалению, Штюрмер совершенно не соответствовал своему назначению, не потому, что у нас происходили известные принципиальные несогласия, а по своим свойствам. Князь Волконский его обрисовал так: «Это человек, который способен с утра, чуть ли не с 6-7 часов утра и до 12 часов ночи только все впитывать, но он ничего не дает». – Действительно, он с утра до вечера всех выслушивал, но сам ничего не давал, так, что было чувство полного бессилия чего-нибудь от него добиться. После этого заседания все встали, разошлись. Я подошел вместе с другими министрами к государю и чувствовал, что отставка, несомненно, последует. Не скрою от вас, я очень обрадовался, что так быстро это уладилось, но все-таки я хотел сказать государю то, что мне совесть подсказывала, ибо боялся, что Штюрмер сделал государю слишком односторонний доклад. Я сказал: «Ваше императорское величество, благоволите дать мне сегодня аудиенцию». – Он говорит: «Когда же?» – «Когда вашему императорскому величеству угодно будет. Если бы угодно было сегодня, чтобы попасть на поезд». – «Тогда до Хвостова приходите». – Он меня принял, выслушал.
Председатель. – Что вы ему сказали? Ознакомьте нас вкратце.
Наумов. – Я сказал государю, что вся обстановка моей работы имеет значение для самого дела очень существенное, ибо продовольствие само по себе теряет всякое значение, если не связано с транспортом, с топливом и с другими сопутствующими благоприятными обстоятельствами. Напомнил ему все мои доклады, всю программу, напомнил ему, что прошлый раз говорил о том, что необходимо было в Государственном Совете выступить по этому поводу ясно и определенно. Государь все это вспомнил. Между прочим, я указал, что встретил со стороны Штюрмера. В результате я просил государя о следующем: «Ваше императорское величество, одно из двух: или разрешите мне просить вас эту обстановку изменить, устройте мне так, чтобы я мог работать продуктивно, производительно, так, как я до сих пор работал»… Государь меня прервал, хвалил меня. – «Или разрешите мне от этого дела отойти для того, чтобы передать его другому лицу». – Государь задумался, долго не отвечал. Очевидно, у него была какая-то борьба. Он сказал: «Пока я этой обстановки менять не буду, я не переменю. С другой стороны, я желал бы, чтобы вы все-таки помогали. Я привык к вашим советам, привык к вашему сотрудничеству, и я надеюсь, что вы на посту члена Государственного Совета, – я вас назначаю членом Государственного Совета, – окажете нам ваше содействие». – Я говорю: «Ваше императорское величество, я – член Государственного Совета по выборам». – «Да, но вас я назначаю членом Государственного Совета». – «Очень вам благодарен, ваше императорское величество». – Мне это представлялось совершенно неожиданным, потом я слышал, что Штюрмер распространял всем, что я сам об этом просил.
Председатель. – Место в Государственном Совете вам было обеспечено?
Наумов. – Да. Что я перечувствовал в этот момент, – представить трудно. Во мне боролось чувство корректности и уважения к монарху, а с другой стороны, – чувство неимоверной досады, не из-за того, что я ухожу, а из-за того, что из членов Государственного Совета по выборам меня сделали членом Государственного Совета по назначению. Нужно сказать, что, когда я первый раз докладывал государю лично, прося меня освободить, государь все-таки остался при своем решении и сказал: «Пожалуйста, подайте при следующем докладе прошение об уходе вашем из Верховной комиссии». – Он теперь членом Государственного Совета по назначению меня сделал – и последнее звено, связующее меня с земством и местным обществом, оборвалось (при назначении меня министром, я был лишен должности самарского губернского предводителя).
Председатель. – А во время вашего разговора с государем не было ни одного слова сказано о вашем членстве в Верховной комиссии?
Наумов. – Нет. Когда я был назначен министром, я был удален из Верховной комиссии. Государь тогда мне сказал: «Не забудьте подать заявление об уходе из Верховной комиссии». – По окончании прощальной аудиенции я встал, поклонился государю, хотел уходить совсем, потом предчувствие какое-то явилось, что я больше не увижу его, и мне хотелось дать ему несколько искренних советов: «Ваше императорское величество, разрешите мне высказать то, что я считаю своим долгом сказать перед уходом из министерства». – Он говорит: «Пожалуйста». – Я высказал ему свое мнение, что чем искреннее относиться ко всему тому, что составляет народное представительство, к общественности, тем сильнее будет само дело, тем сильнее будет родина, и его положение. И обратно, – искренность есть такое чувство, которое ничем не заменишь, и вместе с тем, это очень ясное чувство. Если эта искренность будет только показная, то это будет еще хуже, чем окончательный обман. – Вот мои слова, то, что у меня накипело, то, что я сказал. Я поклонился и отошел. Слышу в зале шаги сзади, смотрю – идет государь. Я остановился, поклонился. Тогда государь подошел, взял за руку, приподнялся, он немного ниже меня ростом, и поцеловал. Был в слезах, такое чувство было у меня самого, что у меня спазмы сделались в горле. Я вышел, столкнулся с Хвостовым. Сел в автомобиль и поехал на поезд. Там встретил Волжина, Шаховского и Игнатьева. Я им передал. Помню, Игнатьев и Волжин еще сказали: – «Какой вы счастливый, что вам удалось уйти». – Ехал с нами и Штюрмер. На другой день Штюрмер просит меня к себе. Прихожу к нему. – «Ну, как, что?» – Я говорю: «Очень вам благодарен, ваше высокопревосходительство, за ваше содействие, теперь я свободен». – «Да, видите, как все это хорошо». – Опять чуть ли не целоваться. – «Ведь вы – член Государственного Совета по назначению, это ведь равносильно, по положению, послу». – Я говорю: «А вы откуда знаете, что я – член Государственного Совета по назначению?» – «Ведь вам государь говорил». – Я говорю: «Да, говорил, а вы откуда знаете?» – Но что было потом, вы себе представить не можете: тут идут такие мелочные характерные черты этого господина. Я уехал из Петрограда. Я спросил государя так: «Ваше императорское величество, когда прикажете сдать должность?» – Он говорит: «Ведь вы очень торопитесь?» – Я говорю: «Да». – У меня была свадьба, моя дочь выходила замуж за Поливанова. Свадьба была назначена 5 июля, это же было 28 июня. А об этой свадьбе и об отпуске я государю 15 июня докладывал, просил разрешения на 3 недели отдохнуть, потому что, откровенно говоря, 15 июня на фронте вырисовывалось хорошее положение, надолго фронт был обеспечен. Я мог на три недели отдохнуть. Государь это знал, он напомнил: «У вас свадьба». – Я говорю: «Точно так, свадьба». – Он говорит: «Отлично, вы поезжайте, а потом вернетесь и сдайте». – Я говорю: «Слушаюсь», – так я и сделал. Когда я приехал к себе, смотрю – нет назначения. Я там задержался немного. Когда я приехал в Петроград в 20-х числах, то услыхал, что Штюрмер распространяет всем про меня, будто бы я просил государя отложить отставку до 20-го числа, чтобы я мог получить жалованье. Может быть, кто-нибудь из вас читал в газете, что я жалованье министерское пожертвовал министерской церкви. Это было вызвано тем, что по словам председателя Государственного Совета, государь, будто бы, говорил, что я ради жалованья…