Падение Парижа
Шрифт:
Дессер не слушал; он задумчиво повторял:
– Бедный старый клоп…
Тесса ушел. Дессер еще сидел. Он больше не прислушивался к разговорам, не разглядывал соседей. Наконец он поднялся, неуверенной походкой прошел к двери. Кто-то громко сказал:
– И Дессер здесь!.. Значит, все в порядке…
Он не обернулся, – может быть, не расслышал. Он снова видел Париж, окутанный черным туманом, беженцев с тележками, горы мусора. Это та Франция, которую он хотел отстоять, спасти, Франция его детства, рыболовов, китайских фонариков, «Кафе де коммерс»… Когда-то он показал Пьеру на светившиеся окна тихой, заброшенной улицы – ели суп, готовили уроки, вязали набрюшники, ревновали, целовались. Больше ничего нет: черные окна, как выколотые глаза, расщепленные бомбами стены, а на площади Конкорд – немцы…
Давно исчезли гостиницы, магазины, автомобили. Потянуло свежестью пастбищ. Темно-зеленая трава радовала глаза, измученные рябью жизни. Дессер правил, не задумываясь, куда едет. Зачем-то повернул направо; дорога шла в гору. Прохладно… И до чего хорошо! Он остановил машину, вышел. Местность была пустынной; впервые за долгое время Дессер оказался один. Он с нежностью глядел на луга; цветы желтые, розовые, лиловые. Вот эти, кажется, называли львиным зевом… Какое детское имя!.. А дальше темно-синие горы; на них облака – это овцы.
Воздух был настолько чистым, что Дессер стоял и дышал, изумленный. Все последнее время ему казалось, что он задыхается. А здесь сердце часто билось; стучало в висках; уши наполнял глухой гул.
Он подумал о Бернаре; это был его давний друг. Бернара знали все как опытного хирурга. Вчера Дессеру рассказали, что он застрелился. У него было лицо ибсеновского пастора – сухое и суровое. Но он любил жить, копался в грядках, играл с дочкой… И вот Бернар застрелился – увидел немцев под окном и написал на листке из блокнота: «Не могу. Умираю».
Прежде смерть пугала Дессера – необычностью, непонятностью. Теперь он подумал о конце Бернара, как о мудром, но житейском деле. Он вдруг понял, что смерть входит в жизнь; и смерть перестала его страшить.
Он прошел по лужайке до дерева; смешно шагал – не хотел примять цветы. Дерево напомнило ему Флери, встречи с Жаннет.
Увидим вместе мы корабль забвенья
И Елисейские поля…
Вот они, поля забвенья, Элизиум!..
Со стороны это было диковинное зрелище – старый человек, тучный и неповоротливый, в длинном пальто, шагал по лужайке, размахивал руками, бормотал: «Зерно… любовь… холод…» Но кругом никого не было. Только на горе пастухи разводили костер; до них еще не добрались ни хрип радио, ни агония беженцев; они жили прошлым покоем.
Солнце зашло за гору. И смерть сразу приблизилась; она была легким туманом. Туман этот жил, дрожал, передвигался, как овцы. Дессер рассеянно улыбнулся, вынул из брючного кармана большой револьвер и жадно губами прильнул к дулу, как в зной, погибая от жажды, к горлышку фляги.
Эхо повторило выстрел. Пастухи насторожились: вот и к ним подбирается проклятая война…
36
Стоял конец июня, но луга Лимузена были ярко-зелеными, как в мае. Часами Люсьен глядел на зелень: она успокаивала. Потом он вставал с земли и шел дальше. Он не знал, куда он идет; давно бы залег под большим ясенем и забылся; подымал его голод. Он как-то усмехнулся: последнее живое чувство!.. Он ел морковь, свеклу. Иногда встречный солдат, грязный и небритый, как Люсьен, делился с ним хлебом. Иногда в деревне давали миску парного молока; и теплый запах хлева – прежде Люсьена от него мутило – казался чудом, остатком былой молодости, запахом жизни.
Люсьен вырезал себе палку. Еще неделю тому назад он числился солдатом восемьдесят седьмого линейного полка. Но армии больше не было, и Люсьен считал себя бродягой. В одной деревушке он услышал по радио речь отца, объявившего о перемирии. Старуха, стоявшая рядом с Люсьеном, сказала: «Кончили? Ну и хорошо», – и погнала дальше свинью, розовую, как «ню» живописца. Солдаты выругались; а Люсьен, изумленный, вслушивался в тембр голоса: да, это голос отца… Встало далекое детство. Отец говорит над кроватью больного Люсьена: «Амали, кошечка, не отчаивайся! Наука всесильна…» Теперь Тесса говорит: «Душа бессмертна…» А Жаннет хотела жить… У немецких летчиков должны быть чертовски крепкие нервы – в упор расстреливают женщин, детишек… Значит, отец получил индульгенцию от Бретейля. Может получить Железный крест от Гитлера… Люсьен протяжно зевнул. Даст кто-нибудь молока или нет? Но до него мимо этой деревушки уже прошли тысячи солдат. Крестьяне испуганно запирали двери домов, а старуха, которую он догнал, закрыла руками розовую равнодушную свинью, завизжала: «Ничего у меня нет, ничего!..»
В этот вечер Люсьен был особенно голоден. Он пригрозил винтовкой старухе. Та перестала визжать, но еще крепче сжала в руке веревку, к которой была привязана свинья, и зашептала: «Не дам!..» И Люсьен сплюнул: «Возни много»; он думал не о старухе – о свинье.
Он пошел дальше. Неподалеку от дороги стояла ферма. Ставни были закрыты наглухо. Крестьяне боялись ночью выглянуть. Только, не умолкая, лаяли собаки. Люсьен кричал: «Хлеба дайте, негодяи!» Никто не отвечал. А собаки сходили с ума. Люсьен постоял и пошел в сторону к маленькой речке. Он попил теплую воду, которая пахла тиной, и лег под навесом. Он проснулся от женского голоса: «Солдат!.. А солдат!..» Над ним стояла девушка. Она надела мужское пальто поверх рубашки. Ночь была лунная, и Люсьен внимательно оглядел крестьянку. Он даже подумал: «Хорошенькая…» Живые глаза и вздернутый нос придавали ей веселость, хотя ей было невесело; она испуганно повторяла: «Солдат! Спишь, солдат?..» Она принесла Люсьену большой хлеб и кусок сала.
– Я ждала, пока хозяйка уснет… Сало она оставила, а другое у нее в кладовке… Я тебя видела, когда ты на дворе стоял… Хозяин не злой, только много вас ходит; он говорит: «Сами с голоду сдохнем…» Я вышла – вижу, ты к речке пошел. Как они легли, я взяла и бегом…
Он ничего не ответил, вытащил нож и стал сосредоточенно есть. Девушка по-прежнему стояла над ним. Он долго ел – насытился, но не хотелось кончать. Еще мутный от усталости и сна, он спросил:
– Дочка?
– Служанка…
Наконец-то он кончил есть, вытер нож о землю и молча взглянул на девушку. Он поймал на себе ее восторженный взгляд, удивился – думал, что должен теперь всех пугать. Он оброс жесткой рыжей щетиной. А зеленые глаза светились. Шинель пропахла пылью и потом. Он показал рукой: садись. Девушка села. Она оказалась низкой – на голову ниже Люсьена. Он спокойно и как-то задумчиво обнял левой рукой ее шею, бережно запрокинул голову и поцеловал. Ему казалось, что он пьет воду. А она его горячо и часто целовала и потом, когда они лежали на траве, говорила: «Солдат!.. А солдат!»
Начало светать. Девушка засуетилась: «Хозяйка проснется». Он спросил:
– Как тебя звать?
– Прелис Жанна.
И Люсьен взволновался, осторожно погладил ее красную, шершавую руку, пошевелил губами – хотел сказать что-то ласковое, но не вышло; наконец он выговорил:
– Жаннет…
– А тебя?
– Люсьен.
– А дальше?
– Люсьен Дюваль.
Он стряхнул с шинели землю и, не оглядываясь, пошел к дороге. Ночь у речки была непонятной милостью судьбы, сном осужденного. Теперь он проснулся. Дюваль, Дюран, Прелис, все, что угодно, только не Тесса! Его могли бы пытать, он не признался бы… Конечно, стоит сказать, что он сын Тесса, его сразу накормят, оденут, отвезут на машине в Виши. Только лучше убить старуху, ту, со свиньей…
Навстречу шел незнакомый солдат, тоже с палочкой. Поглядели друг на друга, подмигнули. Солдат пошутил:
– Маршал-то потерял свою армию…
– Как булавку…
И пошли в разные стороны – начинается новый день, нужно искать пропитание.
А маршалу Петену было не до армии. Накануне он произнес большую речь, обращенную к французской нации. Он не хотел никого обманывать – ворчливо он повторял: «Не надейтесь на государство. Государство вам ничего не даст. Надейтесь на ваших детей. Воспитайте их в духе религии и семейного начала. Они вас поддержат…» Услыхав речь маршала, Тесса сначала загрустил: его никто не поддержит – ни забулдыга Люсьен, ни гордячка Дениз… Но несколько минут спустя он насмешливо шептал Лавалю: