Падения Иерусалимов
Шрифт:
Мы поселились на втором этаже пятиэтажного дома. Наша квартира располагалась аккурат над мастерской сапожника. Две крохотные комнаты и кухня. Как нам рассказали, бывшие постояльцы – пожилая пара – съехали на прошлой неделе глубокой ночью. Одни говорили, что они отправились в Швецию к богатым родственникам. Другие твердили, что их просто выставили за дверь из-за накопившихся долгов, и старики теперь вынуждены влачить свое жалкое существование на улице, в еще более грязных кварталах этого гниющего города. Мне почему-то очень хотелось верить в первую версию их загадочного исчезновения.
В сапожной мастерской трудился и жил безногий старик – Борис Берман. Он всегда носил солдатскую шинель времен кайзеровской Германии,
На войне он потерял обе ноги и передвигался на деревянной дощечке с колесиками. Они громко скрипели, отчего окружающие заранее знали о приближении Бермана. Вопреки всему это его не сломило. Каждый раз, когда я заходил к нему с едой, которую передавала моя мать, потому что заказов на починку обуви становилось все меньше и старик голодал, у порога его каморки стояла пара справных военных ботинок. Он начищал их каждое утро и между делом рассказывал мне фронтовые истории войны, которую я, к счастью, не застал.
Найти работу в Варшаве того времени было непросто. Особенно, если ты еврей и тем более, если ты еврей принципиальный, каким был мой отец. Он трудился с раннего утра до самой поздней ночи на трех работах. Он был грузчиком на заводе, плотником в столярной мастерской в паре кварталов от нашего дома и потом ехал на другой конец города, чтобы разгружать вагоны на железнодорожном вокзале. Я его почти не видел. Но даже не смотря на все усилия заработанных им денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Мы не жаловались, нет. Иные жили и хуже.
Однажды отец пришел домой раньше обычного. Он был взволнован, что было совсем несвойственно его характеру. Они о чем-то шептались с мамой на кухне, опасливо озираясь в мою сторону. Как я ни старался, расслышать их разговор мне не удалось. Единственное, что вырвалось из уст моего отца достаточно громко, было слово «война». После ужина, проведенного в напряженной тишине, мы легли спать. Следующим утром, наспех собрав отложенные свертки с едой, я спустился к старику Берману. Дверь в каморку была открыта, а его любимые ботинки валялись в пыльном углу. Борис лежал на своей жесткой кровати, отвернувшись к стене. Он плакал, бормотал про идиотов, которых жизнь ничему не научила, и говорил, что очень скоро весь мир будет утопать в крови. Он больше не рассказывал мне байки. Не чистил грязные и покрытые паутиной ботинки. Старик перестал двигаться и почти ничего не ел. Я заходил к нему, чтобы выкинуть протухшую еду и оставить свежую. А спустя еще несколько дней он умер. У Бермана не было родственников, поэтому все его скудные пожитки разошлись по соседям. Отец на свои деньги купил гроб и заплатил похоронной команде, которая увезла метровую коробку с телом на грузовике с открытым кузовом.
Дождливый сентябрь серыми тучами навис над старыми крышами влажных, пышущих сыростью домов. По ночам небо освещалось далекими вспышками, приносящими с опозданием гулкие уханья взрывов. На улицах росли стены из мешков с песком. Все больше прибывало в город военных, угрюмых и настороженных. Рядом с нашим домом был установлен зенитный расчет. Бойцы, обслуживающие орудие, имели весьма удручающий вид: они были истощены, с голодными глазами заглядывали в окна. Коричневая форма была грязной и местами рваной, жирные пятна машинного масла темнели на потертых шинелях. Трое несчастных солдат в худых сапогах днем и ночью проводили время рядом с зениткой. Они спали под устремленным в небо дулом на застеленных шинелями ящиках со снарядами, а брезентовые ранцы служили им подушкой.
Один раз в два дня в их зловонном стане появлялся подтянутый молодой поручик и резкими командами заставлял наводить порядок в расположении. Его сапоги были чисты несмотря на постоянную слякоть и грязь. На голове сверкал орел с полевой шапки – «рогатывки». Длинная шинель была туго перетянута коричневыми ремнями, на которых болтались пустая кобура, офицерский планшет и сумка с противогазом. Он громко кричал на солдат, требуя содержать в чистоте винтовки, ствол вверенного орудия и до блеска начищать зеркала прожектора. Последний он проверял с особой тщательностью при помощи благоухающего женскими духами белоснежного шелкового платка. И если тот пачкался, поручик приходил в бешенство, заставляя изнуренных солдат все переделывать снова и снова. Вся эта суета меня тогда совсем не интересовала. Я радовался новым ботинкам старика Бермана, которые вручил мне отец. Обувь была на несколько размеров больше, и я с бронзовым крестом, нацепленным на худое пальто, с превеликим удовольствием прыгал по лужам, обдавая хмурых прохожих и суетившихся бойцов брызгами. К счастью, мучения артиллеристов длились недолго. После очередного авианалета где–то в пригороде поручик в их расположении больше не появлялся. Но солдаты несли службу, по–прежнему до блеска начищая казенное имущество, хотя и сократив эту процедуру до одного раза в несколько дней. И с наступлением темноты яркий луч прожектора продолжал часто врываться в окна, заставляя нас ежиться во сне под теплыми одеялами.
Каждый день отец был смурнее прежнего. Он лишился работы на заводе, который в срочном порядке готовили к эвакуации на восток и по запчастям свозили на вокзал. А руководство вокзала и вовсе перестало платить своим работникам деньгами. Из-за возросших цен на продукты они посчитали, что еда сейчас – лучшее вознаграждение за труды. Но мы хотя бы не голодали. Хоть какие-то гроши платили в столярной мастерской. Она была загружена на несколько дней вперед: гробы сами себя не сколотят. Отец обычно приходил после обеда, угрюмый и подавленный, и каждый раз приносил буханку хлеба, бутыль с молоком, несколько свиных сосисок и небольшой кусок сыра, завернув это все это добро в газету. Выложив ее содержимое на стол, он разворачивал и аккуратно выпрямлял помятую, в жирных разводах, тонкую бумагу и внимательно вчитывался в мелкие колонки новостей. Потом долго сидел, глядя в окно, подперев рукой подбородок. И видно было, как его мысли мечутся в голове от бессилия что–либо изменить.
Как-то раз он не выдержал, сильно сжал кулак и решительно ударил им по столу, заставив нас вздрогнуть. А уже на следующий день за нашим столом сидели несколько крепких мужчин из числа коллег отца. Все они были евреями, любящими мужьями и заботливыми отцами. И они понимали, что как только город падет, спасаться будет уже поздно. Поначалу они говорили в полголоса, но потом в споре перешли на крик.
– Нам нужно немедленно уходить на восток! – кричал один.
– Ты разве не читаешь новостей? Советский союз объявил Польше войну, – слышался другой голос.
– Коммунисты хотя бы не убивают евреев, как это делают проклятые нацисты, – не унимался первый.
– Как ты не поймешь? Мы даже не сможем перейти линию фронта: там тоже война!
Они спорили весь вечер и разошлись только глубокой ночью. Я заснул в кресле отца, так и не дождавшись итогов этого собрания. Я почувствовал, как сильные руки подняли меня и уложили в мягкую кровать, накрыв одеялом.
– А что такое война? – спросил я сквозь сон у отца, который уже погасил свет. Я знал, что он стоит там в темноте и молчит, озадаченный моим вопросом.