Пагуба
Шрифт:
В это время Иванушка Лопухин очень сокрушался, что не было видно Бергера, привычного собутыльника, и что товарищ Фридриха, Фалькенберг, тоже куда-то исчез. Вскоре он, однако, нашел себе новых товарищей и после одного сильного кутежа с ними крепко спал и громко храпел, когда вбежавший в его спальню лакей принялся сильно тормошить его.
— Пришла военная команда взять вашу милость под караул, — докладывал испуганный слуга.
Не скоро, однако, добудился он подполковника, который, никогда не состояв в военной службе, не привык вовсе к ночным тревогам. Проснувшийся Иванушка только протирал глаза и что-то бормотал, сердясь, что его разбудили не в пору. Недоспавшему
Внезапный арест настиг и отца молодого Лопухина, генерал-поручика и александровского кавалера Степана Васильевича. Живя с женою в доме, где, собственно, хозяином был Левенвольд, он тяготился своим положением и потому только изредка приезжал в Петербург, проводя иногда по целому году в своей подмосковной деревне, откуда он, наконец, совсем перестал выезжать после воцарения Елизаветы. Он, как и сын его, болтал под пьяную руку разные «продерзостные» слова насчет императрицы. Но делал он это в кругу таких близких ему людей, которые не выносили сору из избы, и он был слишком далек от мысли, чтобы его привлекли когда-нибудь к ответу по какому-нибудь политическому делу. Но теперь к нему в подмосковную внезапно нагрянула военная команда, отряженная по указу тайной канцелярии. Его взяли под караул, заковали в железа и в темной кибитке помчали в Петербург.
На первом допросе, произведенном Степану Лопухину в тот же самый день, когда его взяли под стражу, он повинился в том, что называл царствование Елизаветы Петровны «бабьим правлением» и говорил, что теперь жить хуже, чем прежде, что никому веселье на ум нейдет, а веселится одна только государыня. Он сознался, что действительно учинил продерзость, думая, что вскоре должна быть перемена правления и что тогда семейству его будет лучше, чем в настоящее время.
Хотя все это и было на руку Лестоку, чтобы выставить перед императрицей открытый им замысел в ужасающем виде, но все такого рода показания не вели к главной цели — к пагубе вице-канцлера. Нужно было так или иначе приплести его к «конспирации», и предлогом к обвинению Бестужевых должны были послужить их отношения к маркизу Ботта.
На допросе Иван Лопухин показал, что никакого разговора о маркизе, с одной стороны, с Бергером, а с другой — с Фалькенбергом, не было. Вследствие такого отпирательства Лопухина порывалась та нить, по которой следователи рассчитывали добраться до клубка, то есть до вице-канцлера.
— Да что ты так вздумал упорствовать насчет Ботты? Ведь тебе же легче будет, если он окажется виновным. Все поймут, что он был главным зачинщиком, а ты только следом за ним, по своей глупости, пошел, — убеждал Лопухина Лесток и затем приказал дать подполковнику очную ставку с Фалькенбергом.
Лопухин, уже настроенный на известный лад Лестоком, на этой ставке рассказывал:
— Дело было так. Говорит мне Фалькенберг: «Должно быть, Ботта-то денег не хотел терять, а то бы он принцессу Анну и сына ее выручил», а я против того вымолвил: «Статься может». К матери моей, когда она была в Москве, приезжал Ботта, и после его отъезда мать моя пересказала мне неистовые слова маркиза и передавала, что он и жене обер-гофмаршала графине Анне Гавриловне говорил, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе, и что ей и король прусский помогать хочет. А пересказывала это моей матери Бестужева в ту пору, когда она была у нас в гостях со своей падчерицей графиней Настасьей Ягужинской.
Фалькенберг подтвердил такое показание Лопухина, и этот
К начинавшемуся делу о заговоре против императрицы был отчасти примешан и король прусский Фридрих II. Находившийся в Берлине французский посол Валори сообщил своему петербургскому коллеге д’Альону, что приехавший из Петербурга в Берлин маркиз Ботта позволяет себе самые неприличные отзывы насчет России и государыни, а его прусское величество с большим удовольствием выслушивает рассказы австрийского посла.
Такие наговоры на короля Фридриха казались, по тогдашним понятиям дипломатов, весьма пригодными, чтобы поссорить Россию с Пруссией и «разлучить» их, что представлялось весьма выгодным для исполнения политических планов, имевшихся в виду у версальского кабинета.
XXVII
Выкинутому, по тогдашнему выражению, из воинской российской службы майору Ульриху Шнопкопфу не удалось поступить вновь на службу в Швеции. Несмотря на полученные им под шведскими знаменами раны и на не бесчестивший его нисколько плен под Полтавою, в Стокгольме взглянули на чистосердечного служаку весьма подозрительно, полагая, что он может быть соглядатаем из России. Неудовольствие, высказываемое им против незаслуженного им «абшида», еще более усилило подозрение в шведских властях, которые полагали, что это сделано умышленно, дабы доставить Шнопкопфу более доверия среди шведов. Оскорбленный таким незаслуженным подозрением, майор перебрался в Пруссию, надеясь там найти счастье на закате своей грустной жизни. В Пруссии встретили его радушно, и король по ходатайству одного из своих любимых генералов, фон Бюлова, даже назначил старому воину особую аудиенцию в своем, тогда еще пригородном, замке Монбижу.
Перед этой аудиенцией его прусское величество занимался вопросами по внешней политике со своим министром иностранных дел, причем читались чрезвычайно любопытные депеши прусского посланника в Петербурге Марденфельда, в которых сообщались сведения о заговоре, открытом Лестоком. В заключение своего донесения Марденфельд счел нужным заметить, что вследствие этого заговора — действительного или мнимого — стали очень подозрительно относиться к берлинскому кабинету, чему очень много способствуют и доходящие из Берлина к Петербургскому двору насмешливые и враждебные отзывы маркиза Ботта д’Адорно насчет государыни, будто бы принимаемые с большим удовольствием его величеством….
В продолжение этого доклада и последовавшей затем беседы с министром король рассыпал блестки своего не тяжелого немецкого, но игривого французского остроумия. Одним из главных предметов его острот была Елизавета. Казалось, что насмешки над нею составляли для короля цель его государственной деятельности.
— Наступил в Европе «le regime des cottillons», — говорил Фридрих. — Во Франции правят королевские любовницы, на престолах австро-венгерском и русском сидят дамы, и поверьте, мой друг, — пророчески добавил король, — что нам придется сильно отбиваться от всех этих прекрасных и кротких созданий.