Пахатник и бархатник
Шрифт:
Все это нисколько не мешало вести самую короткую, дружескую беседу.
XXXI
– По-моему, одно из самых главных, самых натуральных чувств человека – это чувство благодарности! – говорил Слободской, продолжая начатый разговор и преимущественно обращаясь к смуглому господину средних лет, лежавшему на кушетке с сигарою в зубах. – Человек, не имеющий такого чувства, на мои глаза, существо недоконченное, что-то вроде получеловека!.. И вот именно этого-то чувства, – невесело в этом сознаться, но надо говорить правду, – именно этого-то чувства не вижу я в нашем простом народе…
Господин, лежавший на кушетке, выразительно усмехнулся.
– Я говорю так решительно потому, что основываю свои суждения на собственном
– Что ж вы хотите, Слободской, чтоб я сказал вам на это?.. – произнес небрежным тоном и по-французски господин, лежавший на кушетке, – мне отвечать нечего; вы по этому предмету давно знаете мои убеждения!..
XXXII
Убеждения этого господина заключались в том, что он называл Россию непроходимою тундрой и отвергал в русском народе, которого величал тунгусом, всякую способность к развитию. Происходя из чисто русской фамилии Ипатовых [6] , он ненавидел все русское, и нельзя было лучше польстить ему, как сказав, что он по выговору, привычкам своим и наружности представляет совершеннейший тип француза или англичанина. Не имея понятия о самых главных, основных фактах отечественной истории – фактах, известных почти каждому школьнику, не прочитав во всю жизнь ни одной русской книги, потому что, как сам он говорил, вся русская литература не стоила маленькой комедии Октава Фелье или пословицы Мюссе, оставаясь так же равнодушен, как какой-нибудь японец, к самым живым событиям, совершающимся в отечестве, – он в то же время с неимоверною жадностию поглощал иностранные газеты, revues и брошюры.
6
Невозможно, кажется, подозревать примесь чего-нибудь иноземного.
Трудно найти человека, который был бы сильнее Ипатова, когда речь заходила об административном, политическом или финансовом вопросе Европы. Он знал имена всех замечательных деятелей континента и Британии и мог сообщать мельчайшие подробности из их биографии. Прения верхней и нижней палаты, виды английской политики, подробности касательно борьбы вигов и тори, направление наполеоновской политики, отношение французского государства к восточному и итальянскому вопросу, политическое состояние Австрии и Германии – все это занимало Ипатова и действительно знакомо было ему в той самой степени, как мало знакома была Россия и вообще все отечественное.
Всего замечательнее, что Ипатов никогда не бывал за границей; всю свою жизнь провел он в Петербурге, изредка посещая Москву, чтобы повидаться с теткой, над которой громко всегда смеялся, называя ее княгиней Халдиной.
Он проводил время, читая или рыская по гостиным, где на изящнейшем французском наречии рассказывал о ходе современных европейских дел и каждый раз, как представлялся случай, проливал потоки желчи, костя на чем свет стоит Россию.
Предположение, будто основанием желчи служило оскорбленное самолюбие, совершенно несправедливо; с самой юности до настоящего времени не произошло с Ипатовым решительно ничего такого, что хотя бы кончиком волоска могло задеть его самолюбие. Другие слагали причину его желчи и раздражительности на бедность, которую скрывал Ипатов тщательнее своих пороков, но и это неосновательно; Россия виновата была в этом, конечно, никак не более Англии, Франции, Германии и т. д.
В последнее время Ипатов сделался еще заметно терпимее; прежде он был решительно невыносим. Мания его к чужеземному доходила до того, что он никогда ни с кем не хотел слова сказать по-русски; так, например, во время обеда, желая выпить стакан воды, он обращался всегда к соседу и говорил по-французски: «Сделайте милость, скажите лакею, чтобы налил мне воды!»
Я сам лично был свидетелем такого факта; хотите – верьте, хотите – нет!
XXXIII
– Я давно слышал, – продолжал Слободской, закуривая новую сигару и опрокидываясь на спинку кресел, – будто вся эта дикость, недобросовестность – словом, весь этот нравственный упадок народа происходит от крепостного состояния; я не защищаю его – нет; но все-таки желательно бы знать, – подхватил он, пуская струю дыма, – почему, несмотря на крепостное состояние, которое началось не на прошлой неделе, в прежнее время шло как-то исправнее; самый народ был лучше и нравственнее?..
– Полно, пожалуйста, Слободской! – с жаром заговорил белокурый молодой человек, до сих пор ходивший молча по кабинету. – Удивляюсь только, как можешь ты это говорить! Что теперь худо – никто в этом не сомневается; но что прежде было хуже – это так же верно, как то, что ты теперь в Малой Морской; дело в том, что прежде жили мы в неведении счастливом, как говорится, – о России понятия не имели; все было от нас шито да крыто; теперь начинает мы мало-помалу с ней знакомиться…
Ипатов прислушивался к речи молодого человека как к чему-то очень забавному и вместе с тем достойному сожаления; он считал всегда, что знакомство с Россией достигнуто в совершенстве, когда произнесешь слово – «тундра»; по его мнению, это легче было, чем выкурить папироску.
– Да, я утверждаю, – подхватил тот же молодой человек с прежним оживлением, – всему виновато крепостное состояние; только оно одно могло постепенно привести в такой упадок нравственность крестьянина…
– Эх, досадно, право, слушать, – сказал, нетерпеливо вставая, плотный кавалерийский ротмистр с рыжими бакенами, расходившимися веером, – у меня даже кровь в голову бросается, когда он начинает проповедывать! Знаете ли вы, Лиговской, что русский мужик во сто крат счастливее меня с вами – да-с!..
– Вот это прекрасно…
– Да, счастливее, – подхватил ротмистр, багровея. – Что ему делается! Хлебает себе щи, пичкает с утра до вечера пироги и сметану да на печке валяется… А тут, подле, жена… какая-нибудь толстая, белая, румяная баба…
Все засмеялись, кроме Лиговского.
– Превосходно знаете вы, стало быть, положение нашего простолюдина, – произнес он. – Не только не ест он пирогов, но часто нечем печь истопить – ту печь, на которой, по словам вашим, он весь день валяется!.. Слава богу, мы начинаем теперь иначе смотреть на вещи; я думаю, нет теперь человека, который не ждал бы ото всей души скорого уничтожения крепостного права; я уверен, что как только…
– Лиговской! Лиговской!.. – смеясь, закричал хозяин дома, указывая на верхний косяк двери. – Лиговской, посмотри… Ты, кажется, знаешь правило!..
К верхнему косяку пришпилен был булавкой кусок бумаги с крупною надписью: «Здесь не говорят об эманципации!»
– Скажи-ка лучше, – подхватил Слободской, – ты, который часто видишься с Берестовым, – разыграл ли он свою комедию, разошелся ли, наконец, со своей танцоркой?
– Нет, каждый день ссорятся, расходятся, потом мирятся и, снова сходятся – совершенно как старый Исаакиевский мост, – отвечал рассеянно Лиговской, – мне кажется, они век проживут таким образом.