Пакт
Шрифт:
«Методом рефлексологии» Григорий Моисеевич называл пытки.
– Ты это брось, – строго сказал Блохин. – Доставить его надо в натуральном виде, чтобы был как огурчик. От твоей рефлексологии он копыта отбросит. Ты и так уж напортачил по самое не могу, смотри, Григорий, тут вредительством пахнет, а то и чем посерьезнее.
Майрановский выпучил глаза, открыл рот, дернул головой, заговорил быстро, возбужденно:
– Василий Михайлович, ну вы же меня знаете, я стараюсь, здоровья не щажу, ночами не сплю, всему виной моя обывательская успокоенность, преступное благодушие, мое интеллигентское
Он зашмыгал носом, из глаз полились настоящие обильные слезы.
– Товарищ Штерн, осмотрите подследственного, – приказал Блохин.
Карл Рихардович сел на край койки, тронул плечо Нестерова, приподнял веко, заметил, что зрачок реагирует на свет, приложил пальцы к шейной артерии. Пульс был бешеный. Низко склонившись, шепнул на ухо:
– Лежи, не дергайся.
– Чего это вы там шепчете? – спросил Филимонов, стоявший ближе других.
– Не сбивайте, пульс считаю, – сердито ответил доктор и взглянул на Блохина: – Тяжелое токсическое поражение нервной системы, дистальная аксонопатия с тенденцией к проксимальному распространению, токсическая энцефалопатия.
Блохин рыгнул, пригладил идеально зализанные волосы и строго прищурился.
– Значит, по-вашему, он не симулирует?
– Конечно, нет. Удивительно, что он вообще жив.
– Прогноз ваш какой, товарищ Штерн? Приведете его в чувство?
– Попытаюсь. Обещать не могу. Все зависит от того, насколько пострадали клетки мозга. В любом случае нужно время.
– Три дня хватит?
– Неделя, не меньше, и то при условии, что товарищ Майрановский не будет мне мешать. Его присутствие усугубляет шоковую реакцию и выздоровлению не способствует. К товарищу Филимонову это тоже относится. Больному необходимы покой, свежий воздух, полноценное питание.
– Значит, неделя? – Блохин покачал головой, присвистнул, посмотрел на Майрановского, который продолжал рыдать. – Ну ты, Григорий, понял, нет? Сопли-то подбери, не по-большевистски ведешь себя. Все, товарищи, приступаем к работе на вверенных участках фронта.
Нестерова переложили на койку у окна. Кузьма притащил ширму, поставил возле койки, ворча вполне добродушно:
– Лежи, гнида, со всеми удобствами, поправляй свое вражеское здоровье.
Как только все ушли, Володя задвигался, заговорил сиплым шепотом:
– Опять вы мне подохнуть не дали, товарищ Штерн, сказали бы, что симулирую, они бы меня быстренько прикончили.
– Конечно, прикончили бы, – кивнул доктор, – но не быстренько. Тебя забрали бы назад в тюрьму, чтобы ты дал показания на всех, кого знаешь.
– Всех, кого знаю… всех им надо… вот сволочи… холодно мне, очень холодно, – его била дрожь, зубы стучали, он забормотал что-то невнятное.
Доктор вышел, чтобы взять еще одно одеяло. Когда он вернулся, Володя спал.
Утром Ося и Габи ели пирожные из красивой коробки. Габи сварила кофе, у нее слипались глаза, она мерзла в теплом халате и толстых вязаных носках. Ей было грустно и одиноко. Он еще сидел здесь, напротив, они спокойно, не спеша завтракали вместе. Но время летело слишком быстро.
– Когда твоя свадьба с фон Блеффом? – спросил Ося.
– В марте. А что?
– Так, ничего. Будете венчаться в церкви?
– Ну, если это можно назвать церковью… В алтаре гигантский портрет фюрера, вместо крестов свастики. Почему ты вдруг спросил?
– Потому что вижу, как сильно ты устала, как все это тебе осточертело. Мне честно говоря, тоже. Америка, Австралия, Новая Зеландия. Мир большой, мы с тобой маленькие… – он встал, обнял ее, поцеловал в шею. – Маленькие, но разумные, и врать себе не станем.
– Что ты имеешь в виду?
– Не то, о чем ты сейчас подумала.
– А о чем я подумала?
– Что я слишком мало люблю тебя, поэтому не предлагаю сбежать вместе.
– Но ты правда никогда не предлагал. Почему?
– Не хочу рисковать. К тому же я набегался. Когда бежал из России, казалось, совсем скоро вернусь. В Константинополе, в Париже я чувствовал себя скверно. Меня тошнит от идеологии, одинаково противны белые, красные, коричневые…
«Умница, Жози, опять ускользнул от прямого ответа, – заметила про себя Габи. – Не хочешь рисковать? Но когда мы встречаемся в Берлине, мы разве не рискуем? Если ты набегался, вполне логично остановиться где-нибудь в австралийской глуши, подальше от идеологии, от белых, красных, коричневых. Хотя бы предложи. Я, разумеется, скажу, что это невозможно, но ты все равно предложи».
– Мне понравилась Венеция, я надеялся переждать период абсурда в Италии, итальянцы меньше других подвержены идеологической заразе. Но к власти пришел Муссолини. Конечно, он симпатичнее Гитлера, но…
– А Сталин? – перебила Габи.
Ося опять сел, допил свой кофе, закурил и произнес очень тихо:
– Чудовище.
– Страшнее Гитлера?
– Опаснее. Нацизм как массовая идеология не может жить долго, внутри него заложена мина саморазрушения. Апогей нацизма – война. Гитлеру придется воевать со всем миром, победить в такой войне невозможно, поэтому он обречен. А Сталин еще поживет, даже после того, как помрет грубый кровожадный мужик по фамилии Джугашвили.
– То есть ты считаешь, что идеология большевизма…
– Нет там никакой идеологии, – Ося поморщился и махнул рукой. – Несчастный затравленный большевизм, изгнанник международный, сидит в Мексике под усиленной охраной и строчит идиотские статейки.
– Ты имеешь в виду Троцкого?
– Мг-м. Как ты догадалась?
– Погоди, по-твоему, Сталин может развязать войну раньше Гитлера?
– Ерунда, я этого не говорил.
– Ты сказал: он опаснее. Я не понимаю почему. Он ведь не собирается ни на кого нападать.
– Он уже нападает, только это не внешняя, а внутренняя агрессия. То, что Сталин делает с людьми внутри СССР, ужаснее любой войны. Есть аналог из жизни насекомых. Самка шершня парализует гусеницу, находит мягкое местечко, откладывает в нее яйца. Гусеница живет и ест. Она инкубатор. Личинки шершня внутри нее поедают все ее запасы, выпускают специальный гормон, который похож на ее собственный и не дает ей превратиться в бабочку. Личинки вырастают, вылезают наружу. От гусеницы остается пустая мертвая оболочка.