Память сердца
Шрифт:
— Вам хотелось бы воплотить этот образ на сцене?
— О да, безумно. Я бы играл корсиканца, человека южной крови, необузданного темперамента. Я мечтаю пожить некоторое время на Корсике, понаблюдать там людей, нравы… Впрочем, я так ясно представляю себе Корсику, мне кажется, что я бывал там и не однажды. Корсика, корсиканцы, ведь это все — прекрасное, лазурное Средиземное море. Корсика, Далмация. Далматинцев я знаю с детства, я представляю себе корсиканцев похожими на них; у них такая же гористая скудная почва, те же оливковые рощи, те же родовые кланы, старинные суеверия, та же вспыльчивость и гордость… Когда-нибудь я сыграю своего Наполеона.
— Да, я представляю
— Нет, нет, уверяю вас, вы ошибаетесь. Я сделаю так: — Моисси откинул назад и пригладил свои мягкие вьющиеся волосы; перед нами вдруг возник молодой генерал Бонапарт, как будто сошедший с портрета Давида. Моисси улыбнулся своей открытой, ясной улыбкой. — Ну а потом, — он еще больше пригладил волосы и оставил на своем большом выпуклом лбу одну маленькую прядь, его губы сложились в тонкую, официальную полуулыбку, руку он положил за борт пиджака.
— Наполеон — император! — воскликнула я, — вам действительно не нужен грим! Ну, а костюмы?
Моисси усмехнулся.
— Я вынужден буду надеть традиционный серый походный сюртук и треуголку — ничего не поделаешь. Только не надо, чтобы на этом фиксировалось внимание зрителя. Главное — человек! Одинокий, гениальный человек!
Его подавленное, угнетенное состояние прошло бесследно. Он обещал прислать рукопись своей драмы «Наполеон».
— А может быть, я сам привезу ее в Москву.
— Это будет еще лучше.
— Но ведь мы увидимся, когда вы будете возвращаться из Парижа в Москву, не правда ли? Вы пробудете хоть недельку в Берлине?
Когда он ушел, Анатолий Васильевич сказал мне:
— Как с ним хорошо и интересно! Мне бы очень хотелось, чтобы «Наполеон» удался ему, чтобы и у нас можно было поставить эту драму.
Осенью 1928 года весь мир отмечал столетие со дня рождения Льва Толстого.
Особенно торжественно праздновали юбилей в Советском Союзе, но и Германия отнеслась к этому событию с большим вниманием. Были газетные статьи, лекции, юбилейные издания произведений Толстого. В театрах Макса Рейнгардта возобновили «Живой труп» и поставили «Власть тьмы».
Как ни странно, я впервые увидела на сцене «Власть тьмы» в Рейнгардтовском театре, но, разумеется, я много раз читала и хорошо помнила эту драму. Каюсь, мне казалось тогда, что «Власть тьмы» невозможно поставить на сцене, что это типичная «драма для чтения». Слишком страшно, слишком беспросветно, моментами слишком натуралистично. Например, сцена детоубийства…
Я ошибалась. Постановка 1957 года в Малом театре полностью опровергла мои первоначальные представления; но еще до этого мне пришлось изменить свое мнение о несценичности «Власти тьмы»: в Берлине я увидела большой, захватывающий, театральный, в лучшем смысле этого слова, хотя и очень тяжелый спектакль.
Режиссура отнеслась с огромным пиететом к тексту Толстого: Рейнгардт не позволил себе ни купюр, ни, тем паче, перестановок и изменений. Не было ни вводных песен, ни плясок, ни сопровождающей музыки, которые оживляют (хотя такое «оживление» кажется мне спорным) талантливую постановку Б. Равенских. В спектакле берлинского театра не было никакой «развесистой клюквы»: декорации, костюмы, грим могли бы сделать честь любому реалистическому театру в Союзе. Слушался спектакль с напряженным вниманием, после заключительного акта публика долго аплодировала стоя.
Мне было очень досадно, что на этой премьере, поставленной в юбилейную дату, я была одна
Зато «Живой труп» мы смотрели вместе до его отъезда, и я вспоминаю об этом спектакле, как об одной из лучших среди известных мне работ Макса Рейнгардта.
Центром этого спектакля был Федя Протасов — Александр Моисси. Только увидев его на немецкой сцене, не в качестве гастролера, а органически связанного с другими исполнителями общим языком, замыслом режиссера, долговременным врастанием в атмосферу спектакля, повторяю, только здесь, в рейнгардтовском спектакле, я оценила по-настоящему гениальность Моисси. Обаяние Феди Протасова, его непосредственность, его наивность и вместе с тем напряженная духовная жизнь — все это звучало в каждом слове, чувствовалось в каждом жесте его рук, во взгляде больших, смотрящих в душу глаз этого неповторимого актера. Страдал, любил, метался, искал выхода из своей запутанной и сложной судьбы очень хороший и очень несчастный человек.
Нужно сказать, что все исполнители в этом спектакле были правдивы и убедительны. Впервые я поняла, что роль жены Протасова, Лизы, — интересная и сложная роль. Ее играла Елена Тиммих и вместо обычной трактовки Лизы, как банальной, светской, эгоистичной женщины, создала совсем новую Лизу, привлекательную своей чуткостью, нервностью. В какой-то части своего существа она была «парой» Протасову, но только до известного предела, за который она не хотела и не умела вырваться, связанная путами житейских условностей, и сама тяжко страдала от этого. Я видела Тиммих и в других ролях, более эффектных и выигрышных, чем роль Лизы Протасовой, но именно этот спектакль убедил меня, какая она тонкая актриса.
Зрители принимали «Живой труп» совершенно восторженно.
Конечно, это был не рядовой спектакль. Юбилей Толстого привлек в этот вечер в театр Рейнгардта самую интеллигентную и прогрессивную публику немецкой столицы. Моисси выступал в Берлине после довольно значительного перерыва: некоторое время он играл в венской труппе Рейнгардта, гастролировал в Америке, но все же прием, оказанный ему в этот вечер берлинцами, поразил меня. Вызовам не было конца. Сначала выходили кланяться все исполнители во главе с Максом Рейнгардтом, потом Моисси и Тиммих, потом один Моисси. Когда занавес опустили в тридцать второй раз (я, по актерской привычке, считала), Луначарский сказал мне:
— Ну, кажется, все. Пойдем за кулисы, поздравим Сандро.
Мы вошли за кулисы большой, уже полутемной сцены. Там во главе с Рейнгардтом стояли участники спектакля, некоторые еще в гриме и костюмах; все были радостно взволнованы этим триумфом. Аплодисменты из зала не только не умолкали, но продолжали нарастать. Мы увидели, что Моисси, усталый до изнеможения и, несмотря на это, сияющий, с радостной улыбкой снова вышел к публике за занавес… И вновь рукоплескания, возгласы. Слегка раздвинулся тяжелый бархатный занавес, и Моисси вернулся за кулисы. Его лицо блестело от слез и пота; он издали сразу заметил Луначарского. С криком: «Васильович! Дорогой мой Васильович!» — Моисси ринулся к нему и сжал его в объятиях. Публика продолжала неистовствовать, и кто-то из администрации настойчиво просил, чтобы Моисси вышел «в самый последний раз». Его буквально тащили на авансцену, но он охватил обеими руками руку Луначарского и повторял: «Не уходите, Васильович. Я так счастлив. Одну минутку — я вернусь сейчас же. Фрау Наташа, Васильович, я вас очень прошу — не уходите». Наконец в зале погасили свет, и Моисси вернулся к нам. Подошли Рейнгардт, Тиммих и увели нас в кабинет директора.