Память сердца
Шрифт:
На спектакль мы поехали вчетвером с фрау д-р Р. и одним видным сценаристом, жившим одновременно с нами в санатории «Таннэк».
В этот вечер в Берлинер театер был сверханшлаг, и публика собралась «премьерная», вопреки опасениям Моисси. Я заметила в первых рядах партера знаменитого театрального критика Альфреда Керра, с седеющими подстриженными бачками, как на портретах 40-х годов прошлого века, и заместителя Рейнгардта д-ра Роберта Клейна, и обаятельную Фрицци Массари, одинаково интересную в оперетте и лирической комедии, ее мужа, талантливого комика Палленберга, и многих известных представителей театрального Берлина. Очевидно, такое сочетание имен, как Достоевский, Моисси, Соколов, заинтересовало публику.
Должна сказать, что инсценировка Соколова была почти той же, которую я видела на московской и провинциальной сцене.
К сожалению, в спектакле чувствовалось, что постановщик был ограничен во времени и в средствах. Вдобавок обе героини — Настасья Филипповна и Аглая — были бесцветны. Словом, интерес спектакля свелся к двум фигурам — князю Мышкину и Рогожину. Их разговором в вагоне начинается спектакль. Сразу приковало к себе внимание нервное, обаятельное лицо молодого князя — Моисси и широкоскулое, с косящими черными глазами, монгольское лицо Рогожина — Соколова. Сразу создалось впечатление, что случайная встреча в вагоне связала этих двух людей сложнейшими нитями. Они сидят друг против друга — обнищавший князь и «миллионер в тулупе», — и Рогожин с жадностью расспрашивает князя. Детское, «не от мира сего», простодушие князя Мышкина, сквозящее в неуверенных жестах, в интонациях задушевного музыкального голоса, подчеркнуто его внешним видом: мягкие, вьющиеся волосы, широкополая, сильно измятая шляпа, легкое, какое-то «легкомысленное», не по петербургскому климату заграничное дешевенькое пальто: все это сразу заставляет присматриваться, как к диковине, хищного, неотесанного, по-своему недюжинного, только недавно вырвавшегося из-под власти деспота-отца купца Рогожина. Эта встреча в вагоне — значительна и серьезна. И вдруг — деталь, пусть не очень важная, но которая как-то настораживает в отношении к постановщику, — у князя Мышкина в руке узелок из ярко-красного в желтых цветах ситцевого платка, а через руку переброшена огромная, достающая почти до пола связка баранок. Во время беседы с Рогожиным Мышкин то и дело разламывает баранки из этой связки и грызет их, а Рогожин из плетеной кошелки достает яйца вкрутую, разбивает их о край столика, солит и глотает одно за другим. Что это? Натурализм? Или «русская экзотика», «развесистая клюква», даже следов которой не было у немца Рейнгардта в его толстовских спектаклях и в первой же сцене давшая себя знать у москвича Соколова?
Анатолий Васильевич поморщился и шепнул мне:
— Соколов щеголяет знанием «стиль рюсс». Это безвкусно.
Мне кажется, что Мышкин мог бы стать лучшей ролью Моисси, что его актерская индивидуальность сливалась с этим образом до тождества. В мире, полном корысти, алчности, чванства, мстительности, животных страстей, появился человек с такой чистой и ясной душой, с таким огромным желанием послужить ближним, что даже тупые, одержимые похотью и стяжательством люди испытывают на себе лучи его тепла. «Мышкин — самый нормальный из людей, — сказал Салтыков-Щедрин. — Такими, как он, должны были бы быть все люди». Естественного, простодушного князя Мышкина играл Моисси.
Те Мышкины, которых мне приходилось видеть раньше (среди них — очень талантливые актеры), были истеричны и слезливы, у Моисси, напротив, Мышкин был спокоен и благостен — благостен без ханжества, зло как бы отскакивало от него. В сценах с Ганей Иволгиным, с Фердыщенко, Епанчиным он казался таким «настоящим», таким человечным, а они, мнящие себя нормальными, полноценными, при сравнении с этим «идиотом» становились какими-то уродливыми призраками.
Рогожин в спектаклях, виденных мною в Москве, был разудалым, загулявшим молодым купцом, «забубенной головушкой», пусть с большими страстями, но в плане «ндраву моему не препятствуй». В исполнении Соколова Рогожин — маленький, некрасивый, скуластый — казался патологически жестоким, коварным, но значительным человеком, ему была по плечу его дружба-вражда с князем. Столкновение этих двух характеров не могло не закончиться катастрофой.
Но невольно во время спектакля возникала мысль — как мог бы засверкать талант Моисси в другой, более тщательной, более продуманной постановке, в другом антураже.
Публика приняла спектакль с большой теплотой; аплодировали, вызывали, но, конечно, этот успех не мог сравниться с триумфальным приемом «Живого трупа» у Рейнгардта.
Луначарский
— Друзья, как я рад, как тронут. Не ругаете? У нас было так мало времени. Соколов — настоящий энтузиаст: он сделал все, что мог.
Соколову, очевидно, сказали, что Луначарский находится у Моисси, и он пришел, чтобы приветствовать Анатолия Васильевича. Анатолий Васильевич на его любезности отвечал вежливо, но холодновато. Моисси почувствовал какую-то неловкость и недоговоренность во время этой беседы; очевидно, причина была для него не совсем ясна, и он смотрел на Анатолия Васильевича несколько встревоженно своими большими карими глазами. Анатолий Васильевич поспешил успокоить его.
— Вас невозможно ругать. Мышкин у вас получился таким просветленным, детски-беспомощным и мудрым мудростью сердца. Эта роль должна остаться в вашей сокровищнице как одна из чистейших и крупнейших жемчужин. Ну, о спектакле в целом мы поговорим в другой раз. Тут я мог бы кое с чем не согласиться.
Мы условились встретиться в ближайшие дни и пригласили его на Ванзее, но Моисси каждый вечер был занят и поэтому обещал сообщить по телефону, когда сможет навестить нас.
В машине по дороге «домой», на Ванзее, д-р Р., сценарист и я стали упрекать Анатолия Васильевича за слишком требовательное отношение к спектаклю.
— Я — искушенная театралка, я смотрю все самое интересное в берлинских театрах, не пропускаю известных гастролеров, и тем не менее я была взволнована и растрогана игрой Моисси. Мышкин — одна из лучших его ролей.
Сценарист (в прошлом театральный драматург) прибавил:
— С моей точки зрения, Моисси заслуживает глубочайшего уважения: он ищет новые краски, создает новые образы. А ведь он мог бы «почить на лаврах». Ему обеспечен успех в его старых «коронных» ролях. Сейчас он переживает трудный момент: снова поднялась волна шовинизма и захватила даже деятелей театра. Вот хотя бы последняя история с перстнем Поссарта… Вы слышали о ней?
Мы ничего не слышали о перстне Поссарта и просили его продолжать.
— Великий Поссарт, уходя со сцены, завещал свой перстень Барнаю, как величайшему из немецких трагиков, с условием, что он в свою очередь передаст его крупнейшему актеру следующего поколения. Барнай завещал перстень Альберту Бассерману. Бассерман, как вы знаете, до сих пор красив, пластичен, обаятелен. Для него современные драматурги создают пьесы с центральной ролью этакого стареющего, обворожительного светского льва. В этих ролях он бесподобен. Но все же ему теперь много лет, и театральная общественность ждет, что он продолжит традицию и заранее публично назначит своего преемника, который после его смерти получит символический перстень. К Бассерману обратились журналисты, желая узнать его намерения. Он отделался шуткой, но заявил, что вскоре решит этот вопрос и сообщит печати. И вот тут начались закулисные волнения и громкие пересуды. Претендентов на перстень Поссарта оказалось, собственно, трое: Александр Моисси, Вернер Краус и Фриц Кортнер. Но из троих только Вернер Краус — чистокровный, стопроцентный немец. Шовинистические круги оказывают давление на выбор Бассермана и требуют, чтобы знаменитый перстень был надет на палец истинного германца. На это люди прогрессивные и разумные возражают, что Моисси сделал для германского театрального искусства больше всех своих современников. Вместо ответа правые газеты обливают грязью Моисси и его сторонников. Эта история с перстнем Поссарта очень характерна для Германии нашего времени. В здоровом могучем теле немецкого народа появился гнойный нарыв национализма, антисемитизма. Это может привести к огромной трагедии. Кстати, — прервал свой рассказ сценарист, — на днях будет просмотр звукового фильма «Дело Дрейфуса». Фриц Кортнер играет самого капитана Дрейфуса, Альберт Бассерман — полковника Пиккара, Гомолка — Эстергази.
— Непременно пойдем, — говорит Анатолий Васильевич. — Я читал, что готовится такой фильм. Он крайне нужен именно теперь. — Помолчав, он добавил: — А за Моисси не заступайтесь. Я люблю его не меньше, чем вы. Но его вдохновенному таланту нужна достойная его рамка: антураж, декорации. Соколов как режиссер разочаровал меня, я почти уверен, что, оторвавшись от советского театра, он скоро выдохнется и как актер. Такая же судьба грозит Михаилу Чехову. Миф об Антее… люди искусства должны помнить о нем!