Памятная медаль
Шрифт:
Евгений Носов
Памятная медаль
В канун дня Победы Петр Иванович Костюков - по-расхожему Петрован получил из района повестку с предписанием явиться тогда-то к таким-то ноль-ноль по поводу воинской награды.
– Это которая-то будет?
– повертел бумажку Петрован.
– Сёмая, не то восьмая? Уж и со счету сбился...
– нечаянно приврал он.
– А тебе чего? Знай вешай да блести!
– разумно рассудила почтарка Пашута, одной ногой подпиравшая велосипед у калитки.
"Когда и успела этак-то загореть, обветриться: лицо узкое, темное, новгородского письма, подкрашенные губы - и то светлее самого лика. Свежая еще, а ведь ей, поди,
– Не себе, так внукам-правнукам потеха. Да и сам когда тряхнешь при случае, - как бы уговаривая, весело прибавила Пашута, как привыкла, объезжая околоток, помимо почтового дела, старого утешить, малому нос утереть. Пляши давай!
– Этак никаких грудей не хватит, - мучился смущением Петрован.
– Аж пиджак наперекос пошел: пуговицы с петлями не стали сходиться. Хватит бы... Я ведь только одну неделю и побыл под Старой Руссой. А они все вручают и вручают... Вон Герасим, тот до самого Берлина дошел, на ристаге расписался на него и вешали б...
– Вешать-то не на кого: плохой стал Герасим. Его теперь всякая граммуля долу тянет.
– Пашута поправила алый шарфик, продернутый серебряной нитью, забрала его за ворот куртки.
– Давеча была я у него: сам не вышел, внучка выбежала, за повестку расписалась. Говорит, лежит дедушка, не встает.
– Ну да, ну да...
– запнулся Петрован.
– Стало быть, Герасима тоже согнуло... Дак ить он аж два раза навылет простреленный. В грудях и доси свистит. А ежли закурит, дак курево вроде из-под рубахи выходит. Весь дырявый. Бывало, засмеется: через меня оса наскрось пролазит...
– Небось шуткует, - усмехнулась Пашута.
– Дак и у тебя эвон какой рубец - во весь лоб. Как и живой только... И на руке пальцев нету, даже кукиш не сложишь.
– Э-э, девка!
– отмахнулся Петрован.
– Кабы б я руку в самом логове повредил, это б совсем иная разность. А то вроде как у тещи на огороде. В том-то и досада.
– Ну да теперь какая разница? Кровушка-то все равно полита?
– Тебе, может, и без разницы, а мне и доси обидно...
– Ну, в общем, Петр Иваныч, поздравляю с наградой!..
– Пашута, собираясь ехать, оттолкнулась от штакетника.
– Давай готовь пиво, скликай гостей.
– Ты, может, зайдешь?
– намекнул Петрован, придержав Пашуту за небесную болоньевую куртейку, озарявшую вокруг себя голубым и весенним.
– Ты ить первая весть принесла. С тобой и чокнемся!
– Не, парень, - Пашута мотнула вольными, без косынки, кудрями.
– Мне сичас нельзя: за рулем я. Еще ж в Осинки педали крутить.
– А там к кому?
– К Пожневу. Василь Михалычу.
– А Макарёнок живой?
– Это который?
– Ты чё, Макарёнка не знаешь? Он ить тоже из наших, из ветеранских...
– Да кто ж такой? Не упомню...
– Изба за протокой. Всегда под его окнами гармошка пиликала, народ толокся.
– А! Макар! Макар Степаныч!
– вспомнила Пашута.
– Шавров его фамилия. У меня по спискам - Шавров.
– Ну, тебе - Шавров, а мне - Макарёнок: в одну школу бегали.
– Этого давно нет, дом крест-накрест заколочен. Года два, как нету...
– Уехал куда? У него, кажись, сын в Набережных Челнах.
– Из больнички не вернулся. Стали старый осколок доставать, будто бы мешал, что-то там передавливал, а мужик и не сдюжил... Не пришел в сознание...
– Дак, а Ивашка Хромов?
– Тому медали больше не дают.
– Это почему?
– насторожился Петрован.
– А он по электричкам подался. На культе рукав задерет
– Почему "Вовке"? Он же Иван!
– Дак это - участник Великой Отечественной войны, а сокращенно - ВОВа. Ну а он себя - Вовка. За то и не дают ему медалей. Боятся, что пропьет. Он же все свои прежние пустил на похмелку.
– Ну и посадили б, раз так.
– Дак вроде не за что: не украл...
– Лучше б украл: все ж варево на кажный день. И в баню сводили б... А так позор заживо съест.
– Это правда. Видела его на станции: опух, зверем зарос, босый ходит, ногтями по настилу стучит. От меня отвернулся, будто не знает такую.
– Стало быть, в Осинках теперь - ни души?..
– Один Пожнев и остался. Да и тот все ногу на подушке держит, лопухами обкладывает. Ему б на грязи, да грязи нынче кусаются... Такие дела... таковские... Тот раз, к писятлетию, шестерым повестки возила, а нынче только одну.
– А в Клещеве как?
– Туда уже не шлют...
– Пашута перекрестила шарфик.
– Да-а, - обреченно заозирался по сторонам Петрован.
– Лихо косит нашего брата. Уже к последним рядкам укос подобрался: к двадцать пятому да двадцать шестому году. То спереди меня, то позади вжикнет... А иные раньше моего под стожары убрались.
– А чево хотел? Народ вовсе брошенный. Особенно в деревнях. Я езжу дак вижу: ни ёду, ни марлички. Здравпункты травой поросли, обрезают туда провода, режут за неуплату телефоны... Что случись - не докричишься... Ну, поехала я, а то не туда мы заговорили. Надо б радоваться: за медалью зовут, а мы... Держись, Петр Иваныч, не поддавайся лиху... Да собирай гостей...
– и Пашута белым курносым кедом порывисто надавила на взведенную педаль.
– Да, Пашка, да, девка...
– неопределенно проговорил Петрован и перевел прищур с мелькавшей кедами почтальонки на разбродно и ленно бредущие в майском небе облака, как бы безвозвратно уносившие в вечность земные дни и мгновения.
В прежние времена из Брусов, где проживал Петрован, за юбилейными медалями отправлялось немало бывалого люду, из коего, если б подровнять носки, можно было выстроить не меньше взвода. Но вот и в Брусы пришел предел, и теперь из всех уцелел один Петрован, пока пощаженный лётом времени, поди, из-за того, что был он сух, скрипуч и шершав, как пустырный кузнечик. Несмотря на недочет пальцев, остался он хваток до всякого дела: тесать, пилить, виртуозничать стамеской, плести грибные кузова, класть легкодымные печи и лежанки и много еще чего. Но пуще всего отдавался он тракторному делу, которым заболел еще мальчонкой, и два года перед войной провел прицепщиком. Семь ребячьих шкур спустил на жаре, по августовскому чернопаху, и белых мух вдосталь наглотался из снежных зарядов, а однажды задремал за плугом да чуть было не сбрушило лемехом, расчищенным добела. Но ничто не отвратило его от трактора, от керосинового пота и натужного рева и грохота. Даже в свои семьдесят лет он, как прежний Петька Костюк, в неизбывной восьмиклинке с пуговкой на макушке, еще гонял на многопрофильном тягунке: окучивал колхозную, уже ельцинскую картошку, морил колорадского жука, подбрасывал солому на ферму, бульдозерил на разъезженных дорогах делал из грязи асфальт и ровноту. Он и теперь бы колесил на своем "Беларусе", понимавшем Петрована с одного кивка, если бы колхоз не распался на дольщиков, из коих кто-то однажды ночью выкрал из того "Беларуса" еще теплое сердце - чиненый-перечиненый движок, а на прокеросиненном сиденье оставил крутую лепеху с огуречными семечками...