Памятная медаль
Шрифт:
– Дак иду. Вот он я!..
В мерклом, безоконном застенке Герасим дожидался его в своей кровати, нетерпеливо приподнявшись на локте. Он был в исподней рубахе, бледно-желт иссохшим лицом, оснеженным на скульях и подбородке сивой недельной небритостью. Петрован неловко поддел под Герасима руки, обнял его, как если бы то был мешок с чем-то, и, сам сбившись с дыхания, поздравил с ветеранским праздником.
– А рази не завтра?
– усомнился Герасим, обессиленно отвалясь на подушку.
– Не, братка. Седни аккурат девятое число. В районе прям на домах написано. И флаги кругом..
– Ага... Может, и так... А я
– Давай посмотрю, - предложил Петрован, еще умевший ладить часы, правда, не дюже мелкие.
– А-а...
– Герасим прикрыл темные, отяжелевшие веки.
– Теперь и ни к чему... Часом больше, часом меньше... Тут, без окон, все едино: што день, што ночь...
– и, взяв с приставленной тумбочки ложку, позвякал ею по белой эмалевой кружке.
На стук объявилась настороженная Евдоха.
– Чё тебе?
– Как это "чё"? День Победы нонче! Вон и гостьва пришла - Петр с Иваном. У тя нету ли маленько? От Степки, кажись, оставалось?
– Осталось, дак на дело: когда чё заболит...
– Вот и давай...
– Дак тебе низя!
– воспротивилась Евдоха.
– Ладно "низя". Не твое дело.
– Как же - не мое? А за "скорой помочью" кому бечь? К телехвону? Четыре версты до сельсовету. Тот раз побегла, а там - замок, работа кончилася. Благо Митрохин малый на мотоцикле попался, домчал до станции. Дак чуть не обмерла рачки сидеть. А он, блудень, как нарочно - по кочкам да по колюжам... Ужасть чево натерпелася...
– Ладно тебе маневры делать, зубы заговаривать. Ить же сказано: День Победы! Чево ишо говорить? Тут не можешь, а - надо... Огурчиков-помидорчиков тоже подай...
– Май на дворе - какие огурчики?
– Ну чево найдешь...
– Да чё я найду-то? Али не знаешь? Ждите, картохи наварю. А то вон Петрован ноликов принес... Целую снизку.
Козюлилась-козюлилась баба, а чуть спустя, сгорнув с тумбочки аптечные пузырьки и все остальное ненужное, принесла миску квашеной капусты, перемешанной с багряными райскими яблочками, подала в глиняной чашке рыжичков в ноготь, так и оставшихся оранжево-веселыми еловичками, потом тертый хрен, запахом затмивший и квашеную капусту, и бочковые грибки. Уж больше и ставить некуда, но, потеснив посудинки на самую середину тумбочки, Евдоха водрузила жаркую сковороду с шепеляво говорившей глазуньей. И лишь после всего внесла сразу на обеих ладонях, как бы притетешкивая на ходу, бутылку "Стрелецкой степи", располовиненную еще сыном Степаном, нечаянно нагрянувшим зимой из своих Челнов по случаю командировки.
– Можа, петуха изловить?
– предложила Евдоха, недовольно оглядывая в пять минут сотворенный стол.
– Все равно не нужен пока: клухи уже с цыплятками, а яйца и без петуха сгожи... Да я б и зарубила, а только забежал кудысь, гуляка...
– Куда ж с добром!
– остановил Петрован бабий пыл.
– И так ставить некуда. Вон сколь всего!
Правда, в доме не оказалось хлеба, но Евдоха и тут выкрутилась, не сплоховала, а принесла Петровановы "нолики" и зацепила за шишку Герасимовой кровати.
– Ну, брат...
– торжественно вздохнул и недосказал Петрован и, ерзнув, пододвинулся вместе с табуреткой поближе, половчее.
Он
– Ну, - повторил Петрован, озабоченно вглядываясь в Герасима.
– Вставай давай, што ли... Рано тебе еще...
– Да где уж...
– Полулежа на правом боку, Герасим дрожливо приподнял свою долгую хрупкую рюмку, похожую на балетную барышню. Задумчиво глядя на золотистый налив вина, охваченного хрустальными гранями, мерцавшими в полусвете каморы, он трудно, одышливо изрек из своей напряженной глубины: Што теперь... Я не за себя поднимаю это... Мое все проехано... Больше хотеть нечево... Я за неприбранные кости... Вот ково жалко...
Отдыхая, он помолчал, подвигал сопящими под рубахой мехами и, умерив дыхание, тихо продолжил:
– Перед глазами стоит... Упал в болотину и затих... Мимо пробежали, прочавкали сапогами - не до нево... День лежит, неделю... Никово... Вот и воньца пошла... Муха норовит под каску, к распахнутому рту... Потом села ворона, шастает по спине туда-сюда: ищет мяснова... Набрела на кровавую дырку в шинели, долбит, рвет сукно, злится, отгоняет других ворон... Ночью набредет кабан, сунется рылом под полу, зачавкает сладко... А там само время съест и сукно, и металл... И забелеет череп под ржавой каской, осыпятся ребра, подпиравшие шинель... На том месте опять ровно станет... Молодая березка проклюнется скрозь кострец... А любопытный волчок отопрет в чащу сапог, чтобы там, в затишке, распознать, што внутри громыхает... Как зовут его, этого солдата, откудова родом - уж никто и никогда не узнает...
– Ну, будя, будя!
– Петрован заотмахивался свободной рукой.
– Тебе нельзя говорить столько. Эка повело!
– А таких миллионы, - продолжал выговаривать свое Герасим.
– Это ж они, не прикрытые землей, теперь не дают ходу России. С таким неизбывным грехом неведомо, куда идти... Сохнет у народа душа, руки тяжелеют, не находят дела... И земля не станет рожать, пока плуг о солдатские кости скрежещет... Оттого и не знаем имени себе: кто мы? Кто - я? И ты кто, Пётра? Зачем мы? И чем землю свою засеяли?
– Ну все, Гераська! Давай лучше выпьем! Чтоб всем пухом...
Петрован протянул свою рюмку к Герасимовой и подождал, сочувственно наблюдая, как тот, выпятив губы, будто конь из незнакомой цибарки, короткими движениями заросшего кадыка принимал победное питье. И только когда Герасим одолел половину граненой юбочки и опустил остальное, Петрован испил свое до самого донца.
Хозяин долго лежал навзничь с закрытыми глазами, и темные его веки мелко вздрагивали от толчков крови в синих подкожных прожилках.
– Живой?
– озаботился Петрован.
– Ай не пошла?
– Да вот слушаю, - как бы издалека отозвался Герасим.
– В груди вот как замлело! А в голове - вроде красной ракеты. Махром расцвело...
– Ну слава те...
– расслабился Петрован и враз развеселился.
– Красная ракета - это тебе сигнал: "В атаку!.. За мно-о-ой! Короткими перебежками пшё-ё-ол!"
– А-а...
– тряхнул желтой кистью Герасим.
– Тут хотя бы до ветру... А то пришло - в бутылку сюкаю... Расскажи лучше, как съездил-то. Медаль получил?