Памятные записки (сборник)
Шрифт:
Литература в условиях ослабления цензурного пресса стала главным выразителем упований общества и главным критиком недостатков предыдущей эпохи.
Сейчас есть тенденция у молодых максималистов полностью отрицать полезное воздействие литературы середины 50-х годов на общество. Принято преувеличивать «гапоновско-зубатовскую» сторону этой литературы и преуменьшать ее роль в развитии общественной критики и формировании новых идей.
Легко быть крепким задним умом. А литература была на уровне сознания того времени. Она с трудом вылечивалась от травм, нанесенных ей в конце 40-х – начале 50-х годов.
Наскоро
Первый, кто попытался оценить ситуацию, ее перспективы, был Илья Эренбург. Он обладал достаточным общественным авторитетом, накопленным в годы войны, опытом политиканства, умением найти ракурс, в котором его идеи, при видимой самостоятельности и свежести, по существу обслуживали определенную политическую кампанию.
Название романа «Оттепель» было намеком на то, что реформы общественной жизни являются лишь началом, что после оттепели нужно ожидать весны. Этот намек был понят и раздражил среду власти. Эренбург несколько просчитался. Несколько забежал вперед. Он пытался подтолкнуть на новые реформы, определить время как переходное. Власти же считали, что по линии общественных свобод сделано достаточно. Им ближе были авторы, провозгласившие не оттепель, а вечную весну, прямые идеологи нового класса, вроде Грибачева или Кочетова, которым нельзя отказать в точном сословном чутье и которые целой системой иносказаний старались одернуть и припугнуть деятелей либерализации. (Словечко «реванш».)
Старый слуга Эренбург просчитался. Он был переведен в состав официальной оппозиции и не раз подвергался критике. Будучи человеком казенным, он болезненно переживал свою отставку с места директора конторы либеральных идей. Он не годился для нового времени, где реальные идеи не сплачивались, а размежевывались. При первом же размежевании логикой событий он был отброшен влево, у него был слабый пункт с точки зрения официальных почвеннических вкусов. Он был западник, защитник культуры, сторонник современных ее форм. Он сыграл свою невольную роль зачинателя «бунта формы», о котором ниже.
Космополитический Эренбург был в истоках своих российским провинциалом. Он торопился приобщиться к новейшим формам искусства, был неравнодушен к сенсации и в душе благоговел перед официальной субординацией. Ему нельзя отказать в уме, но вкус его был причудливо искривлен и односторонне развит. В нем навсегда засел провинциал в Париже.
Официальным московским провинциалам его путь был чужд. Они не без оснований видели в нем некоторую опасность. Другим неприятным пунктом Оренбурга был его филосемитизм. Этим он, естественно, претил марксистским почвенникам.
Все же деятельность Эренбурга в начальные годы послесталинского периода оставила свой след. Он за руку ввел некоторых писателей, делавших в ту пору полезное дело.
Условия существования литературы сразу же после смерти Сталина оказались так непривычны, что несколько свежих публикаций вызвали необычайный восторг читателей и критики.
Наскоро был объявлен ренессанс. Обновлялся списочный состав литературы, и менялась табель о рангах. Вновь во
Живые гении – Ахматова и Пастернак – как-то позабывались в перечислениях и казались старомодными и недостаточно гражданственными.
Леонид Мартынов до войны был известен лишь узкому кругу читателей. Он был автором любопытных исторических поэм с примечательным строем стиха, самостоятельностью интонации, оригинальным ходом поэтического повествования. Он, несомненно, начинался как высокоталантливый, многообещающий поэт. Книги «Эрцинский лес» и «Лукоморье» подтвердили эту репутацию.
Мартынов вступал в пору своей славы с ореолом незаслуженного страдания. Его поэтический и человеческий облик импонировал читателям. Неясность идей, многозначительность развернутых метафор, недоговоренность стихов – все это воспринималось как высокая интеллектуальность поэзии. Короткое время в глазах читателей и поэтов Мартынов был первым русским поэтом.
По существу, его поэзия была глубоко конформистской. Он утверждал порядочность личную вместо гражданской доблести. Поднимаясь все выше в космические высоты, он подменял понятие общественного прогресса понятием эволюции форм жизни. Своим космизмом он стяжал поэзии славу философской. На деле философия Мартынова оказывалась философией капитуляции перед грубой силой власти, уходом от подлинных проблем. Прячась за хорошо разработанной интонацией, Мартынов выражал лишь «хорошо продуманную манию преследования» (слова Ахматовой), подсовывая читателю успокоительную философию абстрактного прогресса.
Личность Мартынова была надломлена страхом предыдущей эпохи, он не смог стать учителем жизни. Он мог использовать свою поэзию лишь для самоутверждения, надувая ее шары легковесным глубокомыслием.
И все же несколько добротных стихов, написанных Мартыновым, и сама свежесть его поэтической формы были полезны в ту пору, когда каждое нарушение единообразия живо воспринималось истосковавшимся обществом, перетолковывалось и становилось поводом для размышлений.
У Мартынова были все возможности влиять на формирование общественных идей, у него на это не хватило ни гражданских, ни поэтических сил. Именно в этом проявился трагизм его личности, этим поучительна его судьба.
Совсем иной личностью является Борис Слуцкий, твердо отводивший себе второе место в объявленном ренессансе поэзии.
Слуцкий выступил от имени поколения, прошедшего и выигравшего войну. Этот факт должен был послужить для отпущения всех грехов и прощения всех ошибок поколения. Слуцкий поднимал значение поколения в собственных глазах, внушал ему гордость, убеждал каждого, что тот уже совершил гражданский подвиг и имеет право на уважение общества. Поколение радостно и благодарно прислушивалось к голосу своего идеолога. Слуцкий как бы открывал ему перспективу достойной жизни после недостойного существования. Четыре года войны списывали (год за два) восемь послевоенных лет. Слуцкий внушал надежду на то, что дальнейшая жизнь в рамках улучшающегося государства сулит радостные перспективы.