Пан Володыёвский. Огнем и мечом. Книга 3
Шрифт:
– Боже милосердный, что с вами? – воскликнул удивленный хозяин.
– Одному Господь послал счастье, у другого – отнял. А печаль мою только вашей милости я и могу поведать.
Тут Харламп бросил взгляд на супругу пана Анджея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:
– Я велю прислать еще меду, а пока одних вас оставлю.
Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:
– Что с тобой? Или помощь какая надобна? Положись же на меня, как на Завишу!
– Ничего мне не надобно, – отвечал старый солдат, – и помощь твоя не нужна, пока вот этой рукой я еще шевельнуть в силах и саблю удержать
– О Святой Боже! У Володыёвского беда?
– Беда! – подтвердил Харламп, и из глаз его в три ручья хлынули слезы. – Знай же, ваша милость, что панна Анна Борзобогатая с земной юдолью рассталась.
– Умерла! – воскликнул Кмициц, схватившись за голову.
– Как птичка, пронзенная стрелой…
Наступило молчание, только яблоки с тяжким стуком падали на землю, да пан Харламп вздыхал все громче, с трудом сдерживая плач, а Кмициц, заломив руки и качая головой, повторял:
– Милостивый Боже! Милостивый Боже!..
– Не дивитесь тому, что ослаб я и обмяк, – промолвил наконец пан Харламп, – ведь если у вас при одной только вести о несчастье щемит сердце от dolor [1] , что же говорить обо мне, который и ее кончину, и его безмерную скорбь видел.
1
Боль (лат.).
Тут вошел слуга, неся на подносе бутыль и еще одну чарку, а следом и Оленька, изнывавшая от любопытства. Глянув мужу в лицо и заметив его глубокое смятение, она, не выдержав, сказала:
– С какой твоя милость пожаловали вестью? Не отталкивайте меня. Может, я вас утешу, может, поплачу с вами, а может, советом помогу.
– Тут и твоей голове не придумать совета, – сказал пан Анджей, – боюсь только, кабы от таких вестей здоровью твоему урона не было…
– Я все снесу, горше всего неизвестность.
– Ануся умерла! – сказал пан Кмициц.
Оленька, побледнев, тяжело опустилась на скамейку. Кмициц подумал было, что она сомлела, но печаль взяла верх над внезапностью вести. Оленька заплакала, а оба рыцаря дружно ей вторили.
– Оленька, – сказал наконец Кмициц, желая отвлечь ее и утешить, – или не веришь ты, что душа ее в раю?
– Не над ней, а без нее, осиротев, я плачу, да еще над бедным паном Михалом, потому что хотела бы я верить в спасение собственной своей души, так же как в ее вечное блаженство верю. Редкой добродетели была, благородная, добрая. Ах, Ануся! Ануся, незабвенная моя!
– Я был при ней и всем могу пожелать такого благочестия в час кончины.
Снова наступило молчание, а когда вместе со слезами отхлынула печаль, Кмициц сказал:
– Рассказывай, друже, все как было, в грустных местах медом дух подкрепляя.
– Спасибо, – ответил Харламп, – выпью глоток-другой, коли и ты мне компанию составишь, а то боль сердце клещами сжала, а теперь за глотку хватает, того и гляди, задушит. Вот как это было. Ехал я из Ченстоховы в родные края, думал, возьму в аренду именье, поживу на старости лет в мире и покое. Довольно повоевал я на своем веку, мальчишкой в войско вступил, а сейчас голова седая. Если не усижу на месте, может, и встану под чьи-то знамена, но, право, союзы эти с обидчиками, вконец отчизну разорившие, да междоусобицы всякие, на потеху врагам разжигаемые, вконец отвратили меня от Беллоны… Боже праведный! Слышал я, пеликан своею кровью детей кормит. Но у бедной отчизны и крови-то не осталось. Добрым
– Ануся, милая Ануся! – с плачем прервала его пани Александра. – Если бы не ты, что бы со мной и со всеми нами сталось! Была ты для меня опорой и защитой. Ануся, любимая моя Ануся!
Услышав это, Харламп снова зарыдал в голос, но Кмициц тотчас же обратился к нему со словами:
– А скажи, друже, где ты Володыёвского встретил?
– Встретились мы в Ченстохове, где оба на время остановились, дары чудотворной Божьей Матери приносили. Он сказывал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, без ее благословения и согласия Ануся под венец идти не хотела. Девушка в то время была здорова, а Михал весел, как голубок. «Вот, – говорит, – Господь вознаградил меня за верную службу!» Передо мной похвалялся да зубы скалил, Бог ему прости, ведь в свое-то время спор у нас из-за этой девушки вышел и мы было драться хотели. Где-то она теперь, бедняжка?
Оленька, побледнев, тяжело опустилась на скамейку. Кмициц подумал было, что она сомлела, но печаль взяла верх над внезапностью вести.
И тут пан Харламп снова зарыдал, но Кмициц остановил его:
– Так ты говоришь, она здорова была? Неужто умерла в одночасье?
– Воистину так, в одночасье. Остановилась барышня у пани Замойской, она как раз с мужем, паном Мартином, в Ченстохове гостила. Михал, бывало, день-деньской у них сиживал, сетовал на проволoчки, говорил, что заждался, дескать, эдак им и за год до Кракова не доехать, ведь все их по дороге привечали. Да и не диво! Такому гостю, такому удальцу всякий рад, а уж кто зазвал его в дом, не вдруг отпустит. Михал и к барышне меня отвел, еще и шутил: «Вздумаешь за ней волочиться – зарублю». Да только ей без него белый свет был не мил. А меня, бывалоча, тоска разбирала, хоть волком вой: вот дожил до седин, а все один как перст. Ах, да полно! Но вот как-то ночью прибегает ко мне Михал – лица на нем нет.
«Беда, брат, помоги, не знаешь ли лекаря какого?» – «Что стряслось?» – «Заболела Ануся, не узнает никого!» – «Давно ли» – спрашиваю. «Да вот человека прислали от пани Замойской!» А на дворе ночь! Где тут искать лекаря, один монастырь по соседству, а в городе людей меньше, чем развалин. Ну, разыскал я, однако, лекаря; правда, он идти не хотел, так я его обушком пригнал. Да только там не лекарь, а ксендз был нужен. Ну нашли мы наконец достойного отца паулина, и он молитвами вдохнул в бедняжку искру сознания, она и причаститься смогла, и с Михалом простилась нежно. На другой день к полудню ее не стало. Лекарь говорил, видно, опоили ее чем, да не верится, ведь в Ченстохове злые чары силу теряют. Но что с Володыёвским делалось, он такое нес, ну да Господь ему простит, потому что человек в горе себя не помнит… Вот, говорю как на духу, – тут пан Харламп голос понизил, – богохульствовал, себя не помня.
– Богохульствовал?! Неужто? – тихо повторил Кмициц.
– Выбежал от покойницы в сени, из сеней во двор, шатается, как пьяный. А на дворе поднял кулаки к небу и завопил: «Так вот она награда за мои труды, за мои раны, за мою кровь, за верную службу отечеству?!»
«Одна-единственная овечка у меня была, – говорит, – и ее Ты прибрал, о Господи. Воина-рубаку, что за себя постоять готов, свалить, – говорит, – это Тебе по плечу, но невинного голубя задушить и кот, и ястреб, и коршун сумеют… и…»