Пангея
Шрифт:
— Хаос — бог городов, — говорил он, — он заправляет здесь всем и дарит людям невероятные судьбы. Бездарным — славу, слюнтяям — могущество, худшим женщинам — лучших мужчин. Этот хаос — изломанный улицами и проспектами ветер, он уже сам не знает, куда дует и куда несет то месиво, которое город вываливает на свои улицы, мусор, частью которого являются теперь и люди.
— Суета сует, — попытался пошутить Ефим, — переходите, Иосиф, к прямому цитированию, чего уже там…
Иосиф говорил, все время почему-то обращаясь к Елене.
Теперь уже она, изящно сидящая напротив в лиловом свитере с желтыми полосками, будоражила
Именно так он шагнул в этот вечер в сторону Леночки, изумленный близостью с Алампур. Он шагнул в ее распахнутые аметистовые глаза своими словами о городской розе ветров, предопределяющей судьбу целых кварталов, он шагнул в ее сердце безудержной жестикуляцией еще сильных рук, он шагнул в ее душу своей воскресшей свободой шагать в сердце, выразившейся к концу вечера в том, что он не выпускал ее ладони из своих рук, не обращая ни малейшего внимания на неуютное ерзанье всех присутствующих.
Было ли это действием Алампур?
Действием света, исходившего из каждого ее непонятного ему слова?
Действием покорной и в то же время неистовой нежности, столь редко встречающейся у европейцев?
Действием тихой радости, которая исходила от нее постоянным ровным потоком — радости и спокойствия?
Может ли вообще один человек воздействовать на другого продолжительным влиянием, изменять его суть, путь, траекторию? Существуют ли ведомые и ведущие в этой гигантской сутолоке городов, где ничто не известно доподлинно и одни лишь рукотворные мифы наполняют головы до краев?
— Йося, ты был в ударе, — сказала ему Тата наутро, сражаясь с тупой мясорубкой. — Надеюсь, ты не собираешься отбить молодую жену у своего ученика?
— Ученика? — изумился Иосиф, шаркая сбитыми тапками и закидывая за плечо как шарф мокрое полотенце. — Когда отобью, тогда и стану ему учителем, — как будто пошутил он.
Ночью он дважды поднимался писать, почувствовав в себе прилив ритмов и рифм. На следующий день он проснулся раньше обычного и уселся за письменный стол сочинять буквально следующее:
«Лена, дорогая Лена!
Я понимаю, сколь нелепо мое письмо, но мне совершенно необходимо, чтобы Вы стали частью моей жизни. Я очень одинок уже много лет. У меня нет никого, о ком бы мне хотелось думать и с кем бы мне хотелось говорить. Сегодня я написал Вам стихи и, если Вы примете мое предложение, я
Иосиф хитростью разузнал адрес ее электронной почты, и уже к полудню она с волнением читала это письмо. Ответ от нее пришел быстро: «Я согласна. Пришлите ваши стихи».
Он вышел из комнаты, весело посвистывая.
Он заварил себе кофе покрепче.
Он невпопад ответил на Татины вопросы, объявив, что хочет навестить маму.
— Ты навещал ее вчера, — справедливости ради отметила Тата.
— Мне возбраняется видеть мать? — обиженно возразил Иосиф.
Он надел брюки поновее. Он выбрал свитер, который не так прилежно обтягивал его живот. Он побрился тщательнее обычного, вычистил зубы.
Когда за ним захлопнулась дверь, Тата устало набрала их старинную подругу Вассу, знающую толк в тонких натурах, и вместо привета отчетливо произнесла:
— У нас опять черт-те что. Заедешь, когда сможешь, посмотреть на него?
Старость, старость.
Он шел по улице к метро и думал о старости.
Что она меняет?
Заставляет спуститься на ступеньку ниже?
Что-то застревает в зубах, что раньше глоталось без жевания?
Засоряются глаза, и каждый день угол стола норовит засадить куда побольнее?
Небыстро встаешь, идешь, оглядываешься?
Не бежишь за интересом?
Воспоминания об округлостях живота и ягодиц Алампур безошибочно привели его под вчерашнее окно, в котором уже не было видно хихикающих малайзийских девчонок. Он встал как вкопанный. Он вспоминал ее вчерашние рассказы о врожденной красоте яваек (прямые аккуратные носики — как дощечки для гаданий, и миндалевидный разрез глаз), о злых духах Индийского океана в ярких платках, пожирающих синюшные трупы мореплавателей, и об особенном вкусе самого лучшего в мире риса басмати, бушующего во время цветения, как океанические тяжелые волны, от самого крошечного и скромного ветерка. Когда он уже почти не чувствовал под собой опять закоченевших ног, она появилась перед ним, такая же спокойная и светлая, как и вчера, и он побрел за ней во вчерашнюю комнату в общежитии, из которой, словно по мановению волшебной палочки, вмиг разлетелись, радостно чирикая, все ее подружки, с виду абсолютно не отличимые от нее самой.
— Ты бываешь грустной? — спросил он ее.
Она не поняла вопроса.
— Тебе бывает страшно? — спросил он ее.
Она не знала, что ответить.
— Я нравлюсь тебе?
— Absolutеly, — ответила она.
«Нету в ней суеты, — подумал он на пути домой, — нашей сытой и наглой агонии, свойственной перекормышам. Агонии, приводящей не к смерти, а только к бесконечному хороводу масок. Может, я пришел сюда, чтобы остановить этот хоровод и наконец увидеть лица не смазанными, а во всей их отчетливой стройности и определенности того, чего я так раньше боялся?»
— Он не болен, это характер, — констатировала вечером Васса стальным голосом. — Надо только, чтобы он нормально спал и регулярно ел.
— Васса, ты не права, — не соглашалась Тата. — У него обострение. Выпиши ему что-нибудь.
«У вас красивые стихи, — писала Леночка Иосифу. — Про зиму, про метель, про причудливый характер мороза, про пробелы между днями». «Так в чем же дело, — отвечал ей Иосиф. — Давайте увидимся, поговорим о метелях, вашей душе и моих годах».
Они увиделись. Они увиделись еще и еще.