Панк Чацкий, брат Пушкин и московские дукаты: «Литературная матрица» как автопортрет
Шрифт:
Сборник статей (эссе), впрочем, тоже почтенный жанр. В конце концов, какая разница: учебник – не учебник (если только это не подпадает под закон о недобросовестной рекламе)? Главное, что там, за переплетом?
Подсказывая ответ на этот вопрос, редакторы-составители заблаговременно выстраивают защитный редут: “Они такие же “простые читатели”, как и мы с вами, — но, будучи сами писателями, они в силу устройства своего ума способны заметить в книгах своих почивших в бозе коллег нечто большее, нечто более глубинное, нежели обнаружит самый искушенный филолог” (Т. 1, С. 12).
Предложенная оппозиция уязвима в каждой части.
То,
А вот в ссылке на особое устройство писательского ума содержится больше лукавства (или непонимания). Попытка выгородить особую писательскую историю литературы, куда искушенным филологам со своими критериями вход запрещен, при ее последовательном применении ведет в абсурдный тупик.
Положим, вдохновленные успехом “Литературной матрицы” свой литературный канон предложат врачи или – почему бы и нет? – рестораторы (книги о кулинарном репертуаре русской драматургии и о поэтике запахов уже существуют). И они с порога заявят: у нас тут особые правила, распространяющиеся лишь на искушенных поваров или мастеров скальпеля. Писатели написали – и могут быть свободны, в глубинных вопросах разберемся без них.
Ходить в чужой монастырь со своим уставом – занятие (в зависимости от обстоятельств) то ли опасное, то ли смешное. Даже если этот монастырь находится по соседству и кажется совсем своим.
От “писательской филологии” действительно ждут чего-то более оригинального, чем от скучных историков литературы. Но сравнивать следует не ожидания, а результат.
Критерии для оценки того, что получилось из рассказов о писателях, не надо искать на стороне. Они те же самые: оригинальность наблюдений, точность выражения, учет исторического контекста, системность в характеристике автора и произведения.
Филология как интерпретация (в ней есть много других аспектов) – искусство чтения. Нечто более глубинноенаходится на филологическом пути, а не в противоположном направлении.
3. У меня легкость необыкновенная в мыслях.
Все тексты сборника, если судить по подзаголовкам, — микромонографии о русских классиках двух последних веков. Статья о писателе – жанр понятный и привычный. Это обычно критико-биографический очерк, то сжатый до размера предисловия или главы учебника, то расширенный до объема книжки (по ним обычно готовятся к урокам учителя и к экзаменам студенты).
Формула этого жанра проста: биографическая канва плюс более или менее подробные разборы отдельных произведений с выделением ключевых, входящих в канон и акцентированием смысловых и эстетических доминант.
В отдельных случаях (Островский, Тютчев, Некрасов, А. Толстой) Автор “Матрицы” точно чувствует жанр и создает четкий графический силуэт своего героя (Ю. Айхенвальд с его “Силуэтами русских писателей” — еще один дальний предшественник этой книги). Такие главы можно спокойно включить в хороший школьный учебник без всяких скидок на дилетантизм и субъективизм.
В большинстве же своих ипостасей Автор, как ни странно, предпочитает биографию творчеству, в результате чего возникают причудливые изображения классиков, больше похожие на кубистские портреты, дружеские
Для освоившего русский язык марсианина или, скажем, западного студента-слависта, поверившего, что он берет в руки – пусть и писательский – учебник, Пушкин окажется поэтом, сочинявшим непонятно что (в главе не разбирается, хотя бы кратко, ни одно произведение, а из лирики цитируется лишь одно четверостишие, да и то в строчку), Лермонтов – писателем без “Героя нашего времени” (роман мельком упомянут лишь в главе о Тургеневе), Толстой – автором соизмеримых шедевров “Косточка” и “Война и мир” (назидательной одностраничной притче для младших школьников посвящено полторы страницы, “Войне и миру – чуть больше двух, а “Анна Каренина” с “Воскресением” не упомянуты вовсе), а Чехов, соответственно, сочинителем не столько “Вишневого сада” (страницы для него более чем достаточно), сколько раннего рассказа “Казак” (две страницы рассуждений о нем увенчивают чеховскую главку). Так что даже выстроить в сознании адресата картину, “что раньше — что позже”, тоже бывает затруднительно.
Аналогично и с XX веком (хотя второй двадцативечный том начинается как раз с Чехова). Великая антиутопия Е. Замятина? Пара страниц из двадцати пяти – и будет с нее (хотя начинается глава как раз с упоминания о созданном Замятиным “универсальном контуре вполне определенного жанра”). “Мастер и Маргарита”? Тоже две-три страницы, которые еще приходится отыскивать в почти тридцатистраничном “Собеседнике прокуратора” (понятно, речь о Сталине). “Чевенгур”? Несколько случайных упоминаний. “Доктор Живаго”? В лучшем случае три страницы из двадцати пяти. Да и чего там церемониться, коли “я не люблю этого романа” и “настоящего, крепко сбитого романного сюжета в “Живаго” нет” (Т. 2, С. 433).
Так что же, в поисках “более глубинного” Автор не имеет права заглянуть в “Казака”, если не прочел “Вишневый сад”? Нет, я не про то. Автор сам по себе имеет право на что угодно: написать, опубликовать в журнале, включить в собственный сборник. Но автор, играющий в команде, перед которой поставлены учебные, просветительские, образовательные цели, должен как-то учитывать эту сверхзадачу. Подмена жанра не безобидна, особенно в том случае, когда она приобретает массовый характер.
Есть профессиональные, филологические разборы тех же толстовских детских рассказов, по объему в несколько раз превышающие оригиналы. Но их авторы, даже шутки ради, не могут предложить, чтобы их тексты включали в учебники для четвертого класса, где толстовская “Косточка” изучается. На клетке со слоном не стоит писать “буйвол”.
У меня есть конспирологическая теория по поводу явного предпочтения биографической информации, рассказов о жизни наблюдениям над творчеством, анализу поэтики. Дело не только в том, что творцу всегда интересен другой поэт. О каждом из русских классиков написана – и не одна – более или менее подробная биогра- фия – от пространных энциклопедических статей до тысячестраничных опусов в серии ЖЗЛ. Превратить несколько сотен страниц в двадцать – задача чисто техническая.
Иногда использование биографических источников приближается к опасной грани. Стоило, скажем, Автору очерка о Фете пожаловаться на редакторский произвол и отослать к своему тексту “в нормальном виде” ( , как дотошный оппонент нашел в этой “норме” несколько раскавыченных цитат из работ фетовских биографов ( . Подозреваю, что таких “параллелей” можно обнаружить и больше.