Паннония
Шрифт:
Следующее полотно крупнее двух предыдущих, соотношение длины к ширине примерно два к одному. Источником света является расположенный в правом углу камин. Второй, слабый источник света - керосиновая лампа у левой стены, в комнате все же царит полумрак. Позы людей выдают художника-примитивиста. В центре из темноты выступают три светлых пятна, расположенные как бы по углам невидимого равнобедренного треугольника: вверху овал лица, ниже овалы раскрытых к зрителю ладоней. Присмотревшись, мы узнаем уже знакомую нам фигуру инспектора. Плоскость стола как бы делит ее на две части. Тела двух человек один сидит справа, другой слева от него по коротким сторонам стола - повернуты боком к зрителю симметрично относительно фигуры инспектора. Голова того, что справа, запрокинута, рука безвольно свешивается со спинки стула, одна нога полусогнута, другая вытянута, рот приоткрыт, глаза полузакрыты. Его поза выражает то ли отчаяние, то ли бесконечную
Но в пустынные, пыльные коридоры этой галереи Марков не заглянул и заглянуть не мог.
Можно ли выдумать целую страну для того, чтобы забыть женщину? Можно ли научиться быть счастливым вследствие невозможности счастья? Он не видел ее больше, и если вспоминал, то отрывочно. Ему приходилось забывать мелькнувшие тонкие щиколотки, узкие запястья, вздернутую губу, рассказы о страхах (она боялась самолетов, бактерий, инопланетян) и - если глаза ее не убегали взгляд с поволокой. В обмен на распадающуюся мозаику ее образа он получал кусочек земли, который его воображение (усилившееся благодаря принесенной жертве) могло обставить по своему вкусу. Он представлял себе сухую, потрескавшуюся землю на подступах к городу, разветвление мощенных булыжником улиц, двухэтажные дома, готовые упасть в море с отвесных скал. Первый этаж выложен из камней, образующих пятнистый узор. Второй этаж, просторный и деревянный, сложенный из мелких темных жердочек, уселся на первый, словно шляпка гриба. За распахнутыми ставнями видно море, и оттого, что оно находится в беспрестанном движении, а жизнь Паннонии замерла полтысячи лет назад, кажется, что живая и неживая природа поменялись местами, и промежуточное звено между ними - чайка, озирающая в полете красные черепицы крыш и мигающую пену волн.
Жизнь женщины, маленькие события ее детства и юности, ни одно из которых не показалось бы Маркову незначительным, та единственно интересная ему жизнь, представлявшаяся столь же безграничной, сколь и его собственная, теперь навсегда останется неизвестной. В обмен на нее он получил историю Паннонии, события которой, как он ни вглядывался в них, оставались столь же темными, как и жизнь женщины, которая никогда больше не захочет его увидеть или, в противном случае, от свидания с которой он откажется сам. Марков представлял себе племена местные и племена пришлые: местные учат пришлых печалиться о рождении и радоваться смерти, пришлые строят корабли. Потом приходят племена с востока, и радость смерти исчезает от множества погибших, но узор пролившейся крови, вязь незнакомого шрифта, миндалевидные глаза, новые песни так потрясают паннонийцев, что они начинают считать их своими.
Фантазия, которую Марков вовремя не обуздал, рисовала ему порой картинки, чьей умильности он стыдился. Теперь, сделав над собой усилие и забыв их, он получил наконец шанс зажить той жизнью, о которой всегда мечтал, но которая при иных обстоятельствах никогда не осуществилась бы. Он снимет комнату, из окон которой ничего, кроме моря, не видно. Он проснется так рано, что вселенная будет еще окутана дымкой, и начнет работать, чтобы до самой смерти не отрываться от вычислений. Может быть, ему удастся устранить ту ошибку, что уже долго мучает его, но которую он не может найти. Если ошибка будет исправлена (он сознавал, что иначе она станет серьезным препятствием в его работе), то, по мере выведения все новых и новых формул, он вместе с письменным столом воспарит в горный, снежный край, где воздух столь разрежен, что лишь избранные могут дышать им. Марков всегда знал, что лишь в том краю он мог быть по-настоящему счастлив, но все время убегал от него, не по душевной лености и не соблазнившись чем-либо - он просто все время откладывал встречу со своей истинной жизнью, как дети отодвигают от себя конфету, оставляя ее на потом, только чтобы в конце концов обнаружить, что она растаяла или засохла.
Марков принялся складывать вещи. Взять с собой он решил только самое необходимое. Предназначенное для выброса он складывал в большую коробку в центре комнаты. Поначалу он чувствовал, что ему трудно расставаться с каждой вещью, какой бы старой она ни была, - чем глубже уходили связанные с ней воспоминания, тем жальче ее было ("в этом свитере я давал мой первый урок!", "в этом портфеле я столько лет носил бумаги!"). Но собственные мысли, против обыкновения облеченные в форму восклицания, показались ему неестественными, точно репликой
– Это самое настоящее очищение".
Теперь он оглядывал голые стены, обнажившиеся полки, неожиданно - из-за отсутствия бумаг - кажущийся таким прибранным стол. Пожалуй, надо протереть окна и вымыть пол. Зачем он оставлял комнату такой болезненно чистой, он не знал. Вряд ли ему хотелось уничтожить все следы своего пребывания. Он никак не мог поверить до конца - даже сейчас, присев в изнеможении на краешек кровати, - что комната, к которой он так привык, теперь останется без него, и он, рассматривая ее, пытался разглядеть ее такой, какой она предстанет другим или никому.
Мотор заработал, и желтый автомобиль тронулся. Вслед за ним выехала ничем не примечательная небольшая машина. За рулем сидел высокий человек, чьи чуть прищуренные глаза за стеклами очков выражали сосредоточенность. Он вел машину на той же скорости, что и Марков, не приближаясь, но и не теряя его из вида ни на секунду.
Знакомые дома кончились, потянулись поля. Вдоль дороги на равном расстоянии друг от друга были высажены деревья - низкорослые, с коряво растопыренными ветками, но по мере того, как приближалась Паннония, их очертания все удлинялись, а мелькающие иногда дома, наоборот, все ниже приседали к земле, надвигая на лоб красную крышу. Черно-желтое поле подсолнухов, обрушившись в окна подобно грозе, так обрадовало Маркова, что он увеличил скорость. Водитель следовавшего за ним автомобиля тоже нажал на газ.
Обеим машинам вскорости пришлось пристроиться-таки в довольно длинную очередь у железнодорожного переезда. Когда шлагбаум дрогнул и поднялся, автомобиль Маркова оказался последним в череде пропущенных на этот раз машин.
2
До города он добрался только поздней ночью.
Ночной въезд обратился для него во благо: при свете плохих фонарей он мог видеть город лишь маленькими кусочками, и ни один из них не отозвался в его памяти, но тем более полным было ощущение перемены - ведь в Христиании он мог бы идти по улице с закрытыми глазами. В Паннонии он провел детство, и, судя по тому, что он не узнавал эти места, вряд ли он имел четкое представление о своей жизни, но это пока не волновало его. Наоборот, то, каким таинственным оказался въезд в родной город, заставило его сердце трепетать перед загадкой собственного прошлого. Ведь для многих - а в особенности для математиков упоительно бывает вдруг разгадать какую-то загадку там, где ничего загадочного они долго не видели, и на месте гладкой стены увидеть в случайно выплывшем воспоминании долгий коридор со многими ответвлениями, - вот так Марков надеялся сейчас, не узнав ничего, что должен был помнить, найти в своем детстве и в юности незамеченное и неразгаданное тогда.
Под фонарем подросток зажигает сигарету. Может быть, в первый раз щелчок зажигалки не приносит ему удовлетворения: раньше зажженной сигареты было достаточно, чтобы почувствовать себя независимым, но теперь это всего лишь механическое действие, потому что сегодня ночью он ушел из дома. Впервые знакомая улица кажется ему незнакомой, маня и пугая одновременно, и если он опускает глаза, то испуг заслоняет собой все, но стоит взглянуть на одинокий светофор, его отблеск на листьях деревьев и на асфальте, стоит увидеть на горизонте трубы, чья железная чернота все-таки темнее мрака ночи, как он готов шагать на край света, встречая лишь молчащие очертания на своем пути, - ради этого молчания и ради ночи, то есть только ради того, чтобы быть одному, он ушел, - но ноги еще прирастают к земле.
Если бы Марков знал, что эта проведенная в гостинице ночь окажется последней ночью его прежней жизни - последней ночью, во время которой спокойный сон еще был возможен, - то он постарался бы насладиться ею. Потом он часто пытался проникнуть в эти блаженные (как ему казалось впоследствии, с высоты обрушившегося на него несчастья) минуты: тогда, когда мысль еще не возвращалась постоянно к одному и тому же, когда он мог с равным вниманием отнестись ко всему, что его окружало, подушка должна была казаться ему особенно мягкой, а одеяло - шелковистым. Этого, конечно же, не происходило. Не зная, что его ждет, ко всему привычному - а номер в этой, хотя и незнакомой, гостинице был таким же, как все прочие гостиничные номера - он относился с прежним равнодушием. Но все же была в этой ночи какая-то новая сладость, возникшая то ли оттого, что теперь за окном шумели деревья и море, то ли от влажного, с привкусом соли, воздуха в легких. Но, должно быть, как последний день перед войной запоминается необычайно радостным, так и эта ночь показалась ему сладкой лишь но контрасту с тем, что за ней последовало, и, не случись этого, он никогда не запомнил бы ее.