Пантера, сын Пантеры
Шрифт:
Нееми, девочка, в чьем имени — Ноэми, Ноэминь — как и в теле, был разлит темный мед. То, что Зоро, явно или скрыто, но всё время находился рядом с ней, любуясь или только помышляя, лучше и надежнее всех оград и всех дворцовых гвардий оберегало ее от иных взглядов и улыбок. «Сводные брат и сестра от различного семени», — так называли их наполовину в шутку, и ещё: «нечаянные близнецы». Ибо были они оба едва ли не на одно лицо, хотя не было в них ни одной капли общей крови. (Духовное родство, родство по мечте — это было слишком давней и запутанной историей, о которой не было смысла тут вспоминать.) Высокие, не по возрасту стройные, широкоплечие и узкобедрые, они, держась за руки, представляли собой как бы аверс и реверс
Нет, насчет разных предков и различных колен — это неверно, думала она. Отец один — Лев, Король-Лев, Король — Солнце Мира, и мать одна, я сама: мать Прошедшего сквозь Пески и Зачатой в Саду.
Так длилось. И вот как-то однажды Лев с нарочито показным вниманием поднял взор на Нееми, подносящую на узорчатом серебряном блюде пиалу горького кофе в окружении армады более мелих посудинок с томленым инжиром, сладкими тянучками, орехами семи видов и сдобным печеньем (ритуал пробуждения, столь же древний и обязывающий обе стороны, как утреннее рисование младшим брамином точки третьего глаза на лбу старшего).
— С чего ты сегодня особенно задумчива и печальна, дитя?
Вопрос Льва тоже содержал отзвук ритуала, и обозначал он время, когда можно было попросить родителя, не опасаясь сурового отказа.
— Разве особенно? Я сама считала, что как всегда и не более того.
— Значит, для твоей печали существует неизбывная причина?
— Ох, как будто мой замечательный отец ее не ведает.
— Только не говори мне, что боишься свадьбы. Уж не более, чем я пугаюсь этой тянучки из уваренных сливок, что грозит лишить меня нижней челюсти, вполне еще пригодной к делу, поверь мне.
— Свадьбы? Слишком рано тебе говорить, а мне — проявлять какие бы то ни было чувства.
— Или в Хараме скучно? Хотя здесь, как поговаривают, собран весь мир живущих с его прелестями, настает время, когда хочешь не притягивать чудеса, но самому их дарить.
— Нет, не скучно. Только слишком мы привыкаем ждать времени, чтобы оно настало. А кто его определит за нас самих?
— Дитя, стало быть, опять провидело Дом.
— Угу. Во сне он наверняка еще великолепней, чем был наяву.
Ритуал сошел в колеи, причем безнадежно.
— Ну, конечно. Вряд ли мама тебя этим грузом грузит и этой задачкой озадачивает, скорей уж Зоро, хотя этому парню откуда же знать…
— Мы же все втроем книги разглядываем, ну, те, которые твои воины привезли еще до Огненной Беды.
— Значит, лучшие из лучших. Не жеваная тряпка или вываренные щепки, припечатанные свинцом, а истинное переплетение узоров вымысла с прихотями исполнения. То, чему номинальные хозяева не знали истинной цены… Так там на картинках и простые дома книги были изображены?
— Плохо и скудно — на экслибрисах. Мы из них сделали объемную графику. Отец, этим книгам снова нужен свой главный Дом.
— Значит, тебя — а вернее, вас всех троих — так и тянет сменять влагу на сухость, полноту на пустоту и плодоносную зелень на тощие земли?
— Должен ведь кто-то принести туда жизнь.
— Знаешь, а ты права: теперь и есть самая пора. Мост между нашими землями укрепился, тамошняя зараза поулеглась и стала хорошей почвой, от старых корней поднялись новые стволы, а тебе и Зоро самая нужда повзрослеть.
— Мама решила, что поедет с нами. А книги?
— Их я отдаю вам с куда меньшей тревогой, чем маму.
— И ту, главную?
— Конечно, ведь она единственная не моя, а твоей матери, которая принесла ее с собой. Я рад, что она решила вернуться к своей жизни и цельности.
— Что ты имеешь в виду, книгу — или матушку?
— Пожалуй, обеих. От них осталась оболочка прежнего сияния, осколки стекла, почерневшие листы, знаки на которых с трудом удается прочесть.
— Тогда эти знаки нас прочтут, как это бывало в старину. И переделают.
— Да будет так. Но только возвращайтесь, ладно? И слушайся Зоро, а вы оба — мою милую супругу.
При этих заключительных словах вышеназванная супруга и будущий Неемин муж, на вполне законном основании подслушивавшие беседу у дверной завесы, скептически переглянулись.
Обратный путь был куда более торжественным и людным, чем исход оттуда (хотя, впрочем, в тех многочисленных единичных уходах и бегствах не было ни капли торжества, во всяком случае, явного). Собрался целый караван верховых и вьючных животных, привычных к дальним переходам, дневному жару, ночному холоду и безводным местностям. Тут были пышношерстые дромедары с лебединой шеей и горячими карими глазами, онагры с длинной шеей, золотистой шкурой и крутым, неподатливым нравом, но более всего зукхи, плодовитая помесь, соединяющая в себе как достоинства, так и недостатки обеих вышеназванных пород. На горячих, подбористых жеребцах гарцевала охрана, напоказ, для-ради устрашения несуществующего противника размахивая дротиками и временами касаясь рукоятей длинных кинжалов, дремлющих заткнутыми за пояс. Детки тоже ехали верхом и тоже горячили коней — по крайней мере, первые дни, пока голову не напекло и седалище не отбило. Тогда они все чаще стали наведываться в просторный паланкин, который был положен ей, «матери всех матерей». К его рукоятям были на ремнях пристегнуты самые сильные онагры, обученные иноходи: колесо было уже, разумеется, изобретено, однако на здешнем рыхлом и сыпучем бездорожье себя не оправдывало.
Естественно, Лев мог бы распорядиться насчет «особенной техники» и в считанные минуты решить то, на что им пришлось потратить не одну неделю. Однако на что нужно время, как и вечный синоним его, деньги, как не на то, чтобы тратить его с чувством, толком и наслаждением? В сверкании соленых озер уже не было прежней слепой безнадежности, иссушающий жар все чаще становился проникновенным теплом, которое путник впитывал в себя, точно ящерка, в полдень медитирующая на камне; весенняя трава скрепляла бархан легкой сетью, и каждый кривой ствол вогнал в землю крепкие и длинные корни, оделся по ветвям сизыми чешуйками, как древесный дракон. Даже по обнаженным скалам, похожим на развалины древних городов, а, может, и бывшим ими, цеплялись тонкие ветки в шипах, почках и бутонах. Путь мертвых стал дорогой жизни. Несмотря на жару, земля прямо-таки извергала из себя полчища крупных зверей и мелких зверюшек. Огромные вараны с кривыми лапами и гребнем на холке свысока поглядывали на процессию, ритмично раздувая зоб; колонии тощих песчанок выстраивались стройными рядами, как на параде, тушканчик становился любопытным столбиком и посвистывал вослед каравану.
Попадались, помимо флоры и фауны, еще и местные жители, из тех, кто, так сказать, застрял на полдороге. Хижины были кое-как сложены из плоских камней, слеплены глиной и навозом и крыты камышом, нарезанным близ ручьев, сами люди — робки и равнодушны.
Чем ближе к цели, тем гуще, выше зеленее становилась поросль — такого буйства здесь она не помнила отроду; закручивалась клубком, поднималась лабиринтом. Кусты цеплялись ветвями, создавая арки, ветвистые деревья смыкались кронами, точно готические своды. Трава склонялась под копытами, мгновенно затягивая нанесенные ими раны до полной неразличимости. Места казались трудно узнаваемы — руины всегда мельче построек, сделанное людьми — незначительнее рожденного природой.