Папа сожрал меня, мать извела меня. Сказки на новый лад
Шрифт:
Конечно, — сказала я.
Может, и для солнца чего подыщешь, — сказал он.
Только рада буду, — сказала я.
Первую окраску мы начали в конце недели — для начала занялись желтым. Черил очень старалась не переборщить по части желтого — этот цвет намного мощнее, чем кажется, когда видишь его в ларце. Этакий вкрадчивый заправила — чтобы избавиться от него, нужен не один день. Красила она всю субботу, а я тем временем отправилась на ярмарку. День был теплый, ясный, на ярмарке торговали всякими сластями и вкуснейшими пирожками с мясом. Ничего подходящего для платья не нашлось, зато нас с Мэнни сильно развеселила новейшая мода на гобелены с единорогами, а прощаясь у дубовой рощицы, мы с ним очень мило расцеловались. Все казалось мне чуть более живым, чем обычно. Мы провели в ателье еще один семинар, Черил прочитала доклад о тепле,
Поаккуратнее с красным, сказала Владычица Красок, когда я ее навестила. Она похудела, ослабла. Брат пытался помочь ей, но не сдюжил и так натрудил спину, что его отвезли на медицинскую арену и привязали к доске. У меня сестра умирает, — повторял он докторам, но шевелиться не мог, и им оставалось только согласно качать головами. А Владычица Красок от какой-либо помощи отказалась. Я хочу как можно яснее видеть Смерть, — говорила она. — Никаких лекарств. — Я поджарила ей тост, но она откусила чуть-чуть и отодвинула.
Соблазнительно, делая солнце, думать о красном, — сказала она. — Но красного не должно быть много, лишь малая примесь. Побольше темно-оранжевого и намек на коричневое. А затем белое на желтом поверх белого.
Белое, — сказала я. — Нет, правда?
Не ярко-белое, — сказала она. — Такое, от которого щуришься, но эдак мягко.
Да, — вздохнула я. — Но где я такое возьму?
Ищи, — сказала она.
В прошлый раз мы брали ваши волосы для серебристости, — сказала я.
Она немощно улыбнулась. Посиди у огня, посмотри на него, — сказала она. — Проведи с ним какое-то время.
Я не хочу, чтобы вы умирали, — сказала я.
Да, ну что ж, — ответила она. — И?
Должна признаться, смотреть на огонь было интересно. Я часа два просидела со свечой. Увидела как цвет сменяется цветом: белый, желтый, красный, крошечное синее пятнышко, о котором слышала, но никогда его не замечала. И решила, что имеет смысл попробовать их в платье: белое, желтое, красное, крошечное синее пятнышко. Мы повесили платье посреди комнаты и стали ходить вокруг, воображая себя планетами и думая, что еще с ним нужно сделать. Оно должно быть горячее, сказал Ханс, исполнявший роль Меркурия, а затем опалил паяльной лампой кусочек шелка и растолок его в пыль, и мы еще раз выкрасили платье. Черил сидела, закрыв глаза и скрестив ноги, в углу, куда падал луч солнца, старалась впитать его. Нам нужно пропитать платье цветом! — сказала она, вставая. И мы оставили его в растворе на срок больший обычного. Я прохаживалась вдоль ларцов, пытаясь пробудить гармонию, которая либо позовет меня, либо не позовет. И меня потянуло к темно-бурому, и я взяла щепоть его и добавила к смеси, краска была слишком темна, однако в ее сочетании с толикой желто-белого, полученного из высушенных цветков лилии, что-то вдруг проступило. Свет, сказала Черил. Это ведь еще и дневной свет — наш свет. Настоящий наш свет, повторила она. Без него мы жили бы в темноте и холоде. Мокрое платье подсыхало в центре комнаты, мы были почти у цели, оставалось добиться слепящего блеска — цвета столь яркого, что на него было бы трудно смотреть. Добиться — но как?
Помни, — сказала Владычица Красок. Она села в постели. Я все забываю, но король хочет Жениться На Собственной Дочери, — сказала она. Голос ее жестко подчеркивал каждое слово. — А это неправильно, сказала она, так? Поняла? Пропитай платье гневом. Праведным гневом. Ты слышишь?
Не слышу, — ответила я, хоть и кивнула. Я не сказала «не слышу», только подумала. Играла с деревянным шишаком на спинке ее кровати. Я старалась пропитать солнечное платье хоть каким-то гневом, но попытки добиться, чтобы всякий, кто смотрит на него, щурился, поглотили меня настолько, что добилась я лишь одного — замешательства. Думаю, от замешательства люди щурятся чаще, чем от яркого света. Вот его-то мы и достигли, — то есть условия заказа я выполнила, можно сказать, случайно. Мы отослали платье в карете, проработав всю ночь над упомянутым Черил свечением, и в конце концов, добавили к смеси бриллиантовую крошку. Бриллианты суть свет во тьме! — торжествующе провозгласила она в три часа ночи, держа в руке булочку с луком. В целом результат получился послабее лунного платья, но был недурен — разница в тонкости исполнения замечалась немногими, а уровень общей артистичности и мастерства у нас высок, отчего мы можем позволить
Небо, — сказала Владычица Красок после того, как я сообщила ей последние новости. Она лежала на подушках и была так слаба, что говорила, не открывая глаз. Когда я взяла Владычицу за руку, она просто оставила свою ладонь в моей — не вялую, но и ничего не сжавшую.
Наконец-то небо, — сказала она.
А смерть?
Скоро, — сказала она. И не пошевелившись, накрывая своей ладонью мою, заснула посреди разговора. Я осталась с ней на ночь. Я тоже спала, сидя, но по временам просыпалась и просто сидела, глядя на нее спящую. Какой же она бесценный все-таки человек. Я знала ее не так уж и близко, но почему-то выбор ее пал на меня, и эта избранность, чувствовала я, меня изменила — так нас согревает, пусть и не сильно, само присутствие солнца. Так солнечный луч выбирает нас, когда мы выходим из холодного дома. Вот кого хотелось бы мне облачить в солнечное платье, чтобы она украсилась им, однако возможности такой у меня не было; мы уже отослали платье принцессе, да и размер у него не тот, и покрой не ее. Но я, наверное, просто знала, что отосланное нами солнечное платье — всего лишь хорошая копия, а настоящее солнце — она, подлинный центр всех нас, и даже в темной ночи я ощущала ее свет, сиявший и в хриплом дыхании умирающей женщины.
Утром она пробудилась и, увидев меня, легко улыбнулась. Я принесла ей чаю. Она села, чтобы выпить его.
Гнев! — сказала она, как будто только что вспомнив о нем. Возможно, так и было. Она приподнялась, опираясь на локти, лицо ее вспыхнуло. — Не забудь пропитать гневом это последнее платье, — сказала она. — Хорошо?
Пейте чай, — сказала я.
Послушай, — сказала она. — Это важно, — сказала она. — Король хочет Жениться На Собственной Дочери. — Она покачала головой. Слова, произносимые ею, были написаны — болью — на ее челе. — Это дурно, — сказала она. И приподнялась еще выше на локтях. Смотрела она куда-то за мою спину, сквозь меня, и я чувствовала, как это важно для нее, как полна этим ее душа. Слова она подбирала с особой тщательностью.
Нельзя принести что-то в мир, — сказала она, — а потом унести обратно, в себя. Это дурной поступок.
Лицо ее ничего не подчеркивало, говорила она просто, проще простого, как будто не существовало запрета отцам жениться на дочерях, как будто генетический фактор не сопряжен с биологическим риском, как будто желание короля было всего лишь огорчительным и отталкивающим само по себе. Сидела она теперь, выпрямившись, но по-прежнему опираясь на локти. Вот потому она и была Владычицей Красок. Стремление заклеймить кого-то позором, вынести приговор, приверженность взглядам определенного слоя общества, всегда готовая к употреблению мораль — ничего этого в ней не было, а был гнев, простой, ясный и до того свежий, точно она впервые обо всем этом задумалась.
Ты рождаешь кого-то, — сказала она. Подавшись ко мне. — Ты рождаешь кого-то, — сказала она. — А затем отпускаешь ее. Не женишься на ней — это все равно, что вернуть ее в себя. Просто отпускаешь…
Пропитай платье гневом, — сказала она. И сжала мою руку — и вдруг слабость покинула ее, она сидела рядом, не женщина, а разряд электричества, и я поняла, что это последний наш разговор, поняла так ясно, что восприятие мое обострилось необычайно: я могла различить каждую нить в ткани ее ночной сорочки, микроскопические яркие клетки белков ее глаз.
Ногти ее впились в мою ладонь. Слезы подступали к моим глазам. На ночном столике подрагивала чашка с чаем.
Ты поняла? — спросила она.
Да, — ответила я.
Я пропитала гневом платье цвета неба. Гнева в нем оказалось столько, что мне и самой-то трудно было переносить его, — мой гнев, рожденный тем, что она скоро умрет, непризнанной, что никому из нас никогда с ней не сравняться, что мы останемся единственными свидетелями ее жизни. Что, в конце-то концов, мы так малы, так незначительны. Что умрет, в конечном счете, каждый. Я вложила в платье столько гнева, что его небесная синева стала неистово голой, электрической синевой, различаемой в сердцевине огня, — столько, что на него трудно было смотреть. Гораздо трудней, чем на платье солнечное; небесное вообще принадлежало к совершенно другому разряду. Надсадно, шокирующе иссиня-яркое. Позволить ей уйти? Это и был праведный гнев, о котором она просила, — ярды его, рулоны, пусть он и порождался, как это ни парадоксально, ее скорым концом.