Папа Жора
Шрифт:
Аллочка прыгает, как обезьяна. Ее нога съезжает по стволу, она бесстрашно делает еще одну попытку, теперь удачную, влезает на одну ветку, на вторую, на третью. Еще бы! Ведь она мечтает стать как Любовь Орлова: в блестящем купальнике перед глазами замерших зрителей споет свою «Мэри-Мэри – чудеса…». И, отбросив шляпу с пером, начнет медленно опускаться в пушку. А потом – ба-бах! – полетит под купол цирка. В зале сидят папа и мама, хлопают. Папа – в костюме, выбритый, непьяный. Мама – с новой прической, в цветастом шелковом платье, которое она уже давно не надевала. После представления папа купит торт и лимонад и все вместе придут домой. Аллочке отрежут самый большой кусок торта с розочкой. Будут есть торт и смеяться. Затем папа подхватит Аллочку под мышки, перенесет
Завтра – выходной. Аллочка проснется от щебетанья птиц и побежит в комнату родителей. Заберется к ним в теплую постель, посередке, так, чтобы с одной стороны – папа, с другой – мама. Папа будет ее гладить и немножко с нею баловаться, продолжая разговаривать с мамой, о чем угодно: на заводе новый бригадир… пора консервировать помидоры… на могиле отца нужно поставить ограду…
Она помнит дедушку Бориса: лысый слепой старик лежал на диване, укрытый темным одеялом. Иногда что-то насвистывал – из сложенных трубочкой губ вылетали мелодии. Но чаще молчал или кашлял. Она запомнила его пальцы: длинные, костлявые, крепко держащие край одеяла, словно кто-то собирался это одеяло у него отнять. Когда они оставались дома вдвоем, дед подолгу лежал молча, а потом вдруг спрашивал, какая сегодня погода или какого цвета у нее глаза. Слушал не моргая, лишь изредка его сухие губы шевелила малозаметная улыбка. «Ты цикавая», – произносил он.
Втайне, чтобы никто не знал, она называла его «дед Борис – председатель дохлых крыс». И хихикала, тихонько передразнивая. Мама не разрешала близко подходить к деду, говорила про какую-то туберкулезную палочку, от которой якобы можно заразиться. Возле кровати на табуретке стояла его посуда, под подушкой лежало полотенце. Но никакой палочки у деда Аллочка не видела.
Еще она помнит, как папа и мама брили деда, когда тот обрастал щетиной на лице и ежиком на макушке – ну настоящий председатель дохлых крыс! Родители намыливали сначала его лицо, сбривали, затем – голову. Когда брили голову, дед как-то странно оживлялся. Просил, чтобы осторожней на темечке, потому что на темечко ему трое суток подряд лили ледяную воду – по капле, по капле, суки! – когда пытали на допросах в Лукъяновской тюрьме… Дед плакал, как ребенок, тер руками свои слепые глаза, начинал сильно кашлять и орал, чтоб ему дали водки. Укладывая, мама его успокаивала: «Ну не надо, ну успокойтесь», водку, однако, не давала. Подсовывала к его рту кислородную подушку, трубку от которой дед сначала выплевывал, но мама слезно упрашивала. Дед брал и, наконец, умолкал. А папа уходил из дому и возвращался поздно. Пьяный. Кричал на маму. Так повторялось каждый раз во время бритья, но дед сам просил его брить, когда на макушке ладонь начинал колоть черный ежик.
Однажды ночью дед раскашлялся сильнее обычного, и все проснулись. Включили свет. Аллочке почему-то стало страшно. Она стояла, прижавшись к стенке комода. Дед кашлял так, что жилы на горле вздулись. Отталкивал кислородную подушку. Вдруг затих, вцепился своими пальцами в одеяло и притянул его к самому подбородку. Долго молчал. Потом прохрипел: «Как тяжело умирать…»
Мама заплакала в подол ночной рубашки, папа опустил свою ладонь на слепые раскрытые глаза деда. А когда ладонь отнял, дед лежал безразличный, посеревший, с сомкнутыми губами и закрытыми глазами, словно и не жил никогда. Только костлявые пальцы крепко держали край одеяла. На пару дней Аллочку отправили к тете Даше. Когда она вернулась – ни деда, ни одеяла уже не было. Лишь на столе стоял граненый стакан, наполненный водкой и прикрытый горбушкой черного хлеба…
ххх
– Ты
– Да, меня поведут показывать директору. Ноябрьских тоже принимают.
Мы сидели на корточках, измазанные шелковицей, со свежими царапинами на руках и ногах. Выпускали кузнечиков из банки. Кузнечики были какие-то вялые, а может, им до того понравилось в банке, что и выпрыгивать не хотели.
– Как ты думаешь, в школу нужно будет ходить каждый день?
– Ты что? В школу ходят, когда хотят.
– Я тоже так думаю… – Аллочка вдруг лукаво прищурилась. – Хочешь, я тебе что-то покажу?
– Покажи.
– Пошли, – она взяла меня за руку и потянула за собой.
– В малину нельзя, – я вырвал руку.
– Почему?
– Там… – (скажи про змею – еще засмеет и назовет трусом). – Она невкусная.
Аллочка повела плечом, посмотрела вокруг – нет ли кого. Вдруг подняла подол платья и сняла трусы.
– Смотри.
Я уставился, как стоокий Аргус, – всеми глазищами. Неужели у всех девчонок одинаково: все – как отрезано? Виденные прежде запретные рисунки были все же рисунками. А тут… Может, и у мамы там тоже нет ничего? И у бабушки?
– Мы с тобой теперь муж и жена, – сказала Аллочка. – Когда вырастем – поженимся.
– Угу, – промычал я, не сводя глаз.
– Теперь покажи ты.
Я растерялся. Когда меня голым купают в тазу, я не стесняюсь. Но мама и бабушка – свои. Мы – семья. А тут – как бы чужая. Но, с другой стороны, мы ведь поженились. Получается, что жене можно. Я не знал, что делать.
Первые капли дождя упали на землю.
– Побежали домой! – крикнул я и помчался.
У окна стоял деревянный ящик, специально принесенный папой мне для подставки.
– Так нечестно! Обманщик! – закричала Аллочка, натягивая трусы. И побежала следом.
Мигом я заскочил в комнату. Через минуту вбежала и Аллочка.
– Вот молодцы, мне и звать вас не пришлось, – сказала мама. – Глянь, что творится – настоящая гроза, – она закрыла окно.
Сразу потемнело, в небе загремело и заполыхало, забарабанили крупные капли.
Глава вторая
1
В пятницу у нас с бабушкой много дел, а поспеть нужно всюду: показать меня директору школы, зайти в магазин «Школьник» – купить там новую ручку. Бабушке еще нужно купить разную мелочь – молоко, мясо, хлеб. А после обеда должна приехать баба Женя, папина мама.
Утром подниматься с постели не хочется. Даже после трижды сказанного «Игорь, вставай». Напоследок еще можно постоять на коленках, уткнувшись закрытыми глазами в кулаки, и увидеть цветные круги, выплывающие из темноты. А потом снова завалиться «на классическую минутку».
На стуле ждут новые штаны и рубашка. В таком наряде хочется пройтись щеголем по двору.
Двор – лает, щебечет, стрекочет. Пару раз я дернул ручку колонки, перепрыгнул не совсем удачно через лужу. Из дома вышла бабушка.
– Ну вот, уже весь испачкался, – присев, отряхнула на мне штаны, заправила рубашку.
Все. В путь.
– Ба, а правда, что раньше в той школе была немецкая конюшня?
– Тебе кто это сказал?
– Маслянский.
– Я тоже такое слышала, но точно не знаю. Когда немцы пришли в Киев, мы с твоей мамой уехали в Ташкент.
– А Маслянский?
– Скрывался. Священник прятал его у себя дома.
– А что, немцы и Маслянского хотели убить?
– Да.
Мне стало жалко Маслянского. Одно дело кино – там убивают незнакомых. А Маслянского я знаю давно. Он – мой друг. Когда занимается своей работой – чинит мебель, рассказывает мне истории и про татар, и про казаков, и про фрицев. Я представил его: лысого, с остренькими гвоздиками в сомкнутых губах, с папиросой за ухом, сидящим в темном шкафу – прячется от немцев. Иногда, оставаясь один в комнате, я залезаю в пропахший нафталином шкаф и прячусь там. Но ведь я балуюсь.