Папаша Орел
Шрифт:
— Надо бы построить плотину под Вртачей, — ответил я.
— Конечно, надо, но для этого руки нужны, — пробормотала она. И недовольно тряхнула головой, сообразив, как бы я не понял, что она намекает на нашего отца. Осторожно бросила на меня беглый взгляд, потом опустила руки и принялась громко рассказывать про то, как дядюшка Травникар собрал бригаду рабочих помогать особо нуждающимся в самых неотложных делах.
Мы направились к скале, возвышавшейся за домом. День клонился к вечеру. Долина уже лежала в тени. Горы, правда, тянулись к свету, но были слишком низкими, чтобы дотянуться до него. Только Крн еще горел в лучах солнца.
На уступе я растянулся на молодой травке. Провел по ней рукой и почувствовал, что она влажная. Сжав кулак, постучал по земле. На сердце становилось все спокойнее. Я чувствовал под собой надежную и твердую родную землю; все, о чем рассказывала мне тетя, отступило и растворилось в приближающихся сумерках. Долина обняла меня; я снова был дома.
— Как прекрасны наши толминские ущелья! — невольно вырвалось у меня. — Есть в них что-то сильное, притягивающее.
— Ты так считаешь? — живо откликнулась тетя, обернулась и так посмотрела на меня, словно я высказал ее мысли или чувства.
Сказал же я это для самого себя. По сути, я думал вслух и мне было неприятно, что тетя отозвалась на мои слова. Мне не всегда нравится, когда люди заглядывают в мое сердце. Очевидно, я взглянул на тетю скорее с неудовольствием, чем удивленно; она поняла это, поэтому отвернулась и стала рассматривать долину.
— Видишь ли, — сказал я, — тебе этого не понять. Скорее всего, не понять, — тут же исправил себя я, не желая обидеть тетю. — Когда ты дома, у тебя под ногами надежная земля и
— Вот именно, что тут говорить, — поддержала тетя. — Ведь я это знаю. И тогда ты говоришь себе или хотя бы думаешь: пора домой.
— Откуда ты это знаешь? — спросил я слишком поспешно или, вероятно, слишком резко.
— А почему бы мне этого не знать? — с обидой спросила тетя. — Конечно, что может знать такая женщина, как я? — добавила она после недолгого молчания. — И все-таки и она кое-что знает… или чувствует. — Она снова помолчала. Когда заговорила, в ее голосе не было и капли обиды: — Видишь ли, именно на этом уступе мы сидели, когда… как бы это сказать… ну, когда мы почувствовали, что такое родина. Это было еще до капитуляции Италии. За рекой по дороге мчались воинские машины. «Смотри, — сказал Обрекар, — смотри, как несутся. А от своего поражения им не убежать. Еще немного — и их в порошок сотрут!» Потом махнул рукой и мы замолчали. Случается иногда такое: сидят люди и молчат. Обычно в таком случае у всех в голове сидит одна и та же мысль. Мы долго молчали. Первым заговорил Обрекар. «Разве наша земля не прекрасна?» — сказал он. Мы посмотрели на него с удивлением, потому что думали о том же, когда молча смотрели на долину, на Бачский хребет, на Чернозем и на Крн… У меня было такое странное чувство, как будто меня что-то сжало здесь, в груди, — и тетя судорожно схватилась костлявой рукой за передник возле сердца. — Должно быть, сказала я себе, это и есть та родина, о которой красиво пишут поэты и писатели. Ведь когда я читала о родине, у меня так же сжималось сердце, хотя, по правде говоря, я думала, это только так пишут, как пишут о разных красивых вещах, а на самом деле родины нигде нет… Верно, я много слушала проповедей о родине. Только я сейчас знаю, что люди, которые читали эти проповеди, очень похожи на Модрияна, тот стоял посреди своего луга и объяснял Козекару, как прекрасна земля. Козекар долго думал, потом покачал головой, ухватился за бороденку, совсем вниз оттянув губу, и рассудительно сказал: «Твоя земля и правда прекрасна». И ушел с рюкзаком за плечами в горы, к своему наделу на обрывистых вырубках…
Я посмотрел на гору, на крутом склоне которой висела убогая усадьба Козекара. Весна этот скалистый склон посещала в последнюю очередь, и трава у Козекара еще не зазеленела.
— Да, — продолжала тетя, — вот когда родина, родина, знакомая по прекрасным книгам, открылась нам. Земля в самом деле была прекрасна. Для всех. И для Козекара тоже, — усмехнулась она. — Иначе бы он за нее не воевал.
— Прекрасна! — поспешил согласиться я и снова охватил взглядом всю долину, постепенно заполнявшуюся мраком.
— Да! — кивнула тетя. — А тогда мы еще долго молчали, потом наш сказал, что мир не всегда был таким. Обрекар задумался и не очень уверенно возразил: «Не знаю. Думаю, что был. Только мы его не видели… Как бы это сказать… когда твой ребенок в смертельной опасности, только тогда понимаешь, насколько он твой… и как он прекрасен! — Мы все на него посмотрели. Мне кажется, ему самому понравилось, как хорошо он сказал. А он усмехнулся и снова заговорил — Только он в опасности. Точнее, был в опасности. А теперь мы его спасаем. Да… Люди из долин ушли в горы и с их высоты увидели свой край. Они почувствовали, что он принадлежит им. И как он прекрасен». — «Прекрасен, спору нет, — сказал наш, — да только беден». — «Беден, конечно, беден, — усмехнулся Обрекар, — но сейчас мы его защищаем. Вначале надо его спасти. А когда мы его спасем, мы его поднимем. Не волнуйся, об этом тоже думают. Ведь и мы говорили, много раз говорили о нашей жизни. Возьмем наше село. Семьсот душ надрывается в этом ущелье бог знает сколько лет. Когда у отца выпадает из рук кирка, ее поднимает сын, а когда у отца съезжает со спины рюкзак, его надевает сын и несет дальше. Зачем? Чтобы в обед съесть миску поленты, а вечером — картошки в мундире или пустой каши, пару ложек фасоли и запить это сывороткой. Для чего, собственно говоря, существует такое село? Где выгода от нашего непосильного труда? Чтобы Модриян плодился да жирел? Дело не в том, что это несправедливо, даже будь это справедливо, один-единственный Модриян — слишком малый результат нашего труда. Мы вкалываем, вкалываем и вкалываем, потому что мы живем и должны как-то жить до смерти. Так было устроено — в своем собственном доме мы жили, словно арестанты в тюрьме… Люди понимают, так продолжаться не может. И не будет. Все будет иначе. Семьсот человек должны что-то придумать. Что-то для всех. У нас построят заводы. И крестьянин получит машины… и такие бедняки, как мы с тобой да Козекар, заживут и станут делать работенку поумнее да пополезнее нашей… Все так и будет, нам бы выгнать из долины этих дьяволов, которые сейчас мчатся по дороге…» Только он этого не дождался. Не дождался…
Тетя замолчала. Я чувствовал ее беспокойство и старание оттянуть рассказ о последних часах жизни Обрекара. Я не торопил ее. Смотрел на долину и размышлял о жизни людей, которые в этом ущелье «надрываются бог знает столько лет из-за миски поленты, ложки фасоли и кружки сыворотки».
Вечер незаметно приближался. Тетя вытирала лицо и время от времени бросала на меня быстрые взгляды, может, ждала моего вопроса. Но я молчал. И она начала сама.
— Его схватили! — внезапно сказала она изменившимся голосом, как будто принялась читать новую главу. И дальше говорила твердо и быстро, словно решив поскорее прочесть эту тяжкую главу: — Было это пятнадцатого августа, я уже говорила. Я была у них. Вечером. Сидели в горнице. Мы с Обрекарицей носки вязали, Обрекар чинил грабли, а Борис спал на печи — мальчишки за день набегаются, засыпают быстро. Разговор не клеился. Начали и про то, и про это, но слова иссякали как заколдованные. Что бы там ни говорили, а предчувствие существует: человек ощущает приближение беды. Мы прислушивались к малейшему шуму. И в конце концов услышали шаги. В этом не было ничего удивительного, ведь они приходили каждую ночь, почти каждую, в любое время, дом-то стоял на отшибе. К тому же своих людей, хороших людей узнаешь по шагам. А это не были шаги добрых людей. Под окном специально стояли вилы, и партизаны стучали ими в окно, как было условлено. На этот раз никто не постучал. Шаги раздавались возле дома. Громкие. И долго. Целую вечность. Потом громыхнул удар в двери. Резкий и грубый. Мы переглянулись. На какую-то долю мгновения замерли. Обрекар спокойно встал, потряс мальчика за плечо, снял его с печи на пол. «Борис, они пришли», — только и сказал. Мальчик все понял и стиснул челюсти, словно приготовился к схватке. Снова раздался удар в двери. Обрекар окинул нас взглядом, очень цепким и в то же время очень теплым. Мы поняли его. Дело плохо. И все-таки это было не так страшно, как я представляла себе раньше. Обрекар медленно подошел к двери и открыл ее. Они ринулись в дом все разом, однако прошло какое-то время, прежде чем они ворвались в горницу с винтовками наперевес. «Руки вверх!» — орали они и свирепо таращились на нас. Свора домобранов. Последними ввалились длинный, костистый немецкий офицер и толстый комиссар Бики из Толмина, тот самый, который арестовывал тебя пятнадцать лет назад. Эта итальянская нечисть по-прежнему оставалась в Толмине. Ведь он был такой мясник, что многие немцы могли брать с него пример. Я не понимаю, почему лондонское радио ругает только немцев, как будто итальянцы никого пальцем не тронули?
— Тронуть-то они тронули, только нас, а не английских лордов, — ответил я.
— Они это и учли, — воскликнула тетя. А нам, по их мнению, не больно, ведь мы привыкли к ударам, и головы у нас не такие нежные, как у них.
— Так оно и есть, — поддержал я ее здравое суждение.
— Да, так на чем я остановилась? — спросила тетя и снова поправила под платком прядь седых волос. — Итак, немецкий офицер смерил нас злобным взглядом, нахмурился и что-то сердито спросил. Бики угодливо наклонился к нему, показал револьвером на Обрекара и ответил: «Ма si, questo е ocka Orel. Una vecchia carogna, ma un vero farabuttofarabutt!» [7] Немец скорчил рожу, кривляясь, прищелкнул каблуками, поклонился и прокаркал: «Стррраствуй, отец Орррелл!» — и кивнул домобранам, — мол начинайте, И те начали. Разбросали все, что можно. Даже старые часы сорвали со стены и ударили об пол, так что пружина выскочила и зазвенела. Между тем человечек в домобранской форме, очкастая уродина с толстым носом, заверещал, обращаясь к Обрекару: «Отец Орел, где у вас вещи?» — «Какие вещи?» — спокойно спросил Обрекар. «Книги, журналы, деньги, оружие». — «У меня ничего нет», — ответил Обрекар. Тут взбесился Бики. «Non ho niente! Non so niente! Sono tutti cosi questi maledetti sclavi! E ancora it guardano con paio di occhiacci!» [8] — закричал он и изо всей своей мясницкой силы ударил Обрекара в лицо, тот пошатнулся и упал. Немецкий офицер толкнул Бики револьвером под ребра и грубо облаял его. Я ведь служила у Аттемсов и поняла, что он сказал: мол, пусть он его так не бьет, потому что старая падаль загнется после первого же удара; а это не входит в их планы, каждый должен получить свое наказание, и он не собирается оказывать им милость и убирать сразу. Он подошел к Обрекару, сунул ему под подбородок револьвер и заорал. «Подними голову, свинья!» — визгливо перевел урод в домобранской форме. Обрекар поднял голову и посмотрел на офицера. Взгляд его был ясным, спокойным, а мне он показался острым, вызывающим. Тогда я почему-то вспомнила, как он, вернувшись от Святой Луции или из Толмина, говорил; «Они боятся. С каждым днем боятся все больше. Даже видно, что их страх до костей пробирает. И по округе лазить боятся. Разве они ходят в одиночку? Всегда стаей, как волки или разбойники. И с винтовками наизготовку. Идешь мимо, окинешь его взглядом и видишь, как он тебя боится. Всех боятся. Даже нас, стариков. Даже деревьев, скал, всего!» Так он говорил. Он очень любил так говорить. И я вспомнила его слова, когда смотрела на этих зверей; мне показалось, они и впрямь боятся. Нас-то было всего ничего: две старухи да старик с ребенком, а их целая свора с винтовками и револьверами. Не скажу, что я не боялась. Соврала бы, если б не призналась в этом. Да, наверно, нет человека, который бы никогда ничего не боялся. Так ведь?
7
Да, это отец Орел. Старая падаль, однако настоящий мошенник! (итал.)
8
У меня ничего нет! Я ничего не знаю! Все они такие, эти проклятые славяне. И еще смотрят на тебя своими глазищами! (итал.)
— Скорее всего, так, — согласился я.
— А с другой стороны, — я уже потом об этом подумала, — каждый порядочный и здоровый человек может стать героем. Я не говорю, что в одиночку… то так, если много и они вместе… как бы это сказать… у страха тоже есть границы. Боишься… а вдруг оглянешься и видишь, что другие не боятся… и ты тоже перестаешь бояться. Именно так было. Я даже удивилась. Посмотрела на Обрекара и успокоилась. Собственно говоря, я о себе не думала. Как будто меня не было. Как будто никто меня и пальцем тронуть не посмеет. Правда, я слышала, как у меня стучит сердце, и все-таки без страха глядела на домобранов, которые рылись в вещах, словно грабители, — ворвались в дом и торопятся поскорее унести из него ноги… Обрекар, как я уже сказала, в упор смотрел на офицера своими серыми глазами. Офицер, покусывая губы, разглядывал его, потом ударил револьвером по голове и заорал. «Выпрямись, скотина! Как стоишь перед немецким офицером!» — перевел урод и тоже ударил Обрекара, по ребрам. «Стою, как могу. Иначе не умею», — ответил Обрекар и попытался выпрямиться. Офицер все кричал, а урод в домобранской форме переводил: «Не могу! Я тебе покажу: «не могу!». Выпрямите его!» Двое подскочили к Обрекару и принялись его ломать. Ой, об этом даже говорить невозможно. У него кости трещали. А он молчит. Тишина в горнице стояла мертвая. Только дыхание и слышно. Обрекарица рванулась, схватила одного из домобранов за руки. «Звери! Звери!» — всхлипывала. И тут же рухнула на пол. Офицер ее застрелил. Выстрела словно и не было. Упала к ногам Обрекара. Солдаты отпустили его, и старик рухнул на пол рядом с ней. Я как сейчас вижу. Она белая, как мел, а лицо такое спокойное. «Нейц», — прошептала она, медленно закрыла глаза и умерла. Обрекар широкой ладонью гладил ее по голове, а Бики ударил его сапогом и завопил: «Alzati, carogna!» [9] Обрекар поднялся. Ноги у него тряслись, и он руками уперся в колени. «Вы ее боялись!» — сказал он и смерил офицера таким острым взглядом, что тот остолбенел. Заскрипел зубами и уставился на Обрекара, а тот смотрел на него в упор и не шевельнулся. Так они и стояли: офицер — выпрямившись, высокой фуражкой касаясь балки и потолка, Обрекар — согнутый, уперев руки в колени, с поднятой головой и горящими глазами. Офицер неожиданно взмахнул рукой — она у него слилась с револьвером и словно была из единого куска железа — и ударил Обрекара по глазам. Кровь полилась по впалым щекам, и он рухнул рядом с Обрекарицей. Офицер револьвером указал на дверь. Домобраны схватили Обрекара и поволокли к выходу. Едва они переступили через порог, Бики снова заорал. «Этот тоже смотрит, как старик», — кричал он и совал револьвер в сторону стоявшего возле печки Бориса. Вдруг кинулся, как разъяренный бык, и ударил ребенка по лицу. Мальчик зашатался, но удержался на ногах. Бики снова ударил; мальчик упал и сразу поднялся, не дожидаясь, пока ему прикажут. Бики опять изо всех сил ударил — и мальчик стукнулся головой об пол. Лежал он всего мгновение, медленно приподнялся и встал на ноги. Кровь лилась изо рта и из носа, а он в упор смотрел на Бики. «Убьет», — подумала я, потому что в глазах у итальянца была лютая злоба; он стиснул зубы и кулаки, однако больше не ударил. Мальчишка пересилил. Победил его. Бики прохрипел: «Fuori conil» [10] — и два солдата потащили Бориса из горницы. Потом и меня вытолкали за порог. Нас пригнали к старой груше, где мы год назад похоронили Смукача. Стояли и чего-то ждали. Моросило. Стояли довольно долго. Потом все осветилось. Они подожгли дом. Обрекар прислонился к стволу, смотрел на пламя; лицо было красным от кровавого зарева, в глазах отсвет огня. Он молчал. А дом горел. Языки пламени вырвались сквозь чердак и лизнули соломенную крышу, та мгновенно вспыхнула и затрещала. А фашистская сволочь, освещенная пламенем, бегала по двору с награбленным добром. Потом заявились к нам. Бросили мешок пшеницы на согнутую спину Обрекара, приказали: «Неси, отец Орел, товарищ комитетчик, член окружной хозяйственной комиссии, неси. Говорят, ты хороший хозяин. Интендант что надо. А еще мы слышали, ты собрал полмиллиона лир на заем освобождения. Хорошие деньги! И как только ты их выжал из этого нищего ущелья?» Обрекар молчал. Они толкали его прикладами винтовок, но хотя у него на спине был тяжелый мешок, он удержался на ногах. Оставался железным. Потом его погнали… Когда крыша обрушилась и пламя осветило ночь далеко вокруг, они шли по мостику через Решчавец, и в этот момент…
9
Поднимайся, падаль! (итал.)
10
Выведи собаку! (итал.)
— А что было с тобой? — спросил я.
— Да что там со мной! Меня прогнали домой! — махнула рукой тетя, явно недовольная тем, что я ее прервал. — Я сказала, именно тогда, когда они шли по мостику через Решчавец, загремел автомат. Раздались крики, кто-то упал в воду, дальше все скрыла ночь. Домобраны палили, будто сумасшедшие; я видела, как светящиеся пули летели к склону. А со склона, откуда-то со скалы над вырубкой, безостановочно бил автомат.
— Всего один? — спросил я: что-то в этом нападении казалось мне непродуманным, хотя и было ночью.