Папаша Орел
Шрифт:
— Всего один. И тот внезапно затих, — медленно ответила тетя. — Это был Дрейц. Я об этом позже узнала; Борис рассказал, когда вернулся после освобождения. Разумеется, мальчик не мог знать всего, но и того, что рассказал, было достаточно. Как я поняла, Дрейца не приняли в отряд. Не верили ему. Ничего удивительного. Времена были такие, приходилось осторожничать даже по отношению к честным людям. Словом, дали ему испытательный срок. Связь держал только с дядюшкой Травникаром, который, так сказать, был его командиром. Минировал небольшие мосты, а чаще занимался рельсами и туннелями, говорят, был мастером этих дел. Поэтому всегда был где-то неподалеку, рядом с дорогой. Он и к Обрекару заглядывал. Скорее всего, и в тот вечер собирался. А как увидел, что творится в доме, затаился, потом уж стал стрелять. Конечно, он должен был быть очень осторожным, чтобы не угодить в Обрекара.
— Чертовски осторожным! И вообще, тот, кто решается на такую операцию, чаще всего делает это на свой страх и риск.
— Конечно. Только вскоре он перестал стрелять. Не от страха. Из-за Бориса. Мальчик исчез, мы даже не заметили когда. Вчера Борис мне признался,
Тетя умолкла и молчала очень долго. Было тихо. Только Идрийца шумела. Я посмотрел в сторону перевала под Марновшчем, больше часа назад солнце спряталось, а небо над перевалом оставалось еще светлым.
Тетя вытерла вспотевший лоб.
— Ну, — сказала она совсем тихо, — ты знаешь, в ту же ночь угнали наших.
— Ммм… — пробормотал я.
Тетя не приставала ко мне с разговором. Посидела какое-то время, глядя на долину. Вдруг вскочила.
— Что это я тут расселась! Корове нужно сена подбросить. И нам что-нибудь сварить пора. Пресвятая дева, я совсем про тебя позабыла. Ну и растяпа! Ты же есть хочешь. Пятнадцать лет не был дома, вернулся, а тебе даже ужина не дают. Пойдем!
Я поднялся. Пошел с ней в хлев, где она подложила корове сена, потом сидел на кухне, на скамейке возле очага. Скамейка была высокая; я вспомнил, как когда-то мы болтали босыми ногами над пустым ящиком для дров, и спустил ноги с края очага. Тетя улыбнулась. Она переставляла горшки и изредка окидывала меня взглядом, в котором было не только расположение, но и любовь. Двигалась она быстро и очень ловко. Бережливо очистив картошку, помыла ее, поставила горшок на огонь, вытерла руки о передник, поправила платок и внезапно продолжила рассказ:
— Но это еще не конец. Папаша Орел еще многое успел вытерпеть. Собрали их в селе, у Потребара. Двадцать человек. Среди них был и Подорехарев Нац, он-то мне потом все и рассказал. Арестованных заставили нести мешки с награбленным добром. Нашего и Обрекара — тоже. И погнали их в Толмин. Пешком. Обрекар был очень слаб. Правда, он держался, но в Баче силы оставили его. Наш, — она все время говорила «наш», чтобы не употреблять слово «отец», — тоже сбросил мешок, решил: будь что будет. Обрекар взял его за руку и сказал: «Не смей, Франце! Ты на десять лет моложе меня. И здоровый еще. Если бы я умер в твоем возрасте, не успел бы сделать ничего хорошего. По сути дела, считай, что и не жил. А так — жил. Жить нужно. Ты же помнишь, что нам говорили на Облаковой вершине: защищай свою жизнь до последнего дыхания; не теряй головы от отчаяния, злости или обиды; о гордости тоже нужно вспоминать вовремя… так же как и о храбрости. Бороться можешь, только пока ты жив». И уговорил его опять взвалить мешок на спину и идти дальше. А Обрекара бросили на телегу, и больше его никто не видел, кроме Подорехара: тот видел, как его мучили в Толмине. Но даже если бы он не видел и ничего не рассказал мне, я бы все равно знала, как было. Видишь ли, я трижды читала «Записки из мертвого дома», и мне кажется, я сама была в Сибири, и столько раз перечитывала «Жития святых», что до мелочей представляю Колизей, где на первых христиан выпускали львов и тигров. Так же я знаю, что произошло с Обрекаром. Иногда сижу в горнице, смотрю на фотографию, и картины его мучений так и стоят перед глазами. И если бы мне сказали, что все было по-другому, я бы не поверила. Но все было так… Для начала его избили, иначе и быть не могло. А на другой день, окровавленного, приволокли в канцелярию. Там его допрашивал немецкий офицер, Бики, носатый переводчик в домобранской форме, а Грегорев Винко — он родом из Модрей — хлестал его ремнем. Такие звери! Они его даже за его взгляд били. Наверняка! «Посмотри на меня!» — орал офицер. Переводчик перевел, Обрекар поднял голову, посмотрел. Офицер взмахнул рукой, и Винко ударил его ремнем по лицу, тот упал. Когда встал, офицер опять закричал: «Посмотри на меня!» Обрекар опять посмотрел, офицер снова взмахнул рукой, и Винко снова хлестнул… Так его мучили. Потом выволокли во двор. Тогда-то Подорехар и увидел его из своей камеры. Обрекару приказали подойти к стене. Он шел очень медленно и думал: «Теперь — конец». Но когда дошел до середины двора, приказали остановиться. Остановился. Приказали повернуться. Повернулся. «Пускай
11
Встать! Встать! (нем.)
Мы поужинали, почти не разговаривая. После ужина сели на порог. Стояла прекрасная ночь, тихая, спокойная. Лунный свет уже заполнил долину. Идрийца текла внизу почти неслышно. Дальше, под вырубкой, она шумела, переваливаясь через скалы. Я видел белую пену, ветви молодого ивняка, их раскачивал ветерок, и не слышал ни малейшего шума, даже шелеста листьев.
Тетя сидела скорчившись, опираясь локтями о колени и молчала. Потом неожиданно сказала:
— Ты думаешь, его похоронили? Нет. Бросили в сад к Модрияну и велели закопать. Почему? Неужели они его боялись? Даже мертвого? А Модриян! Ему пришлось одному закопать его в собственном саду. Под грядкой салата. Так они ему отплатили. Неудивительно, что он помешался.
— А нельзя было похоронить в другом месте?
— Уже похоронили. В родной земле. Там, — она показала на склон, где на уступе в лунном свете виднелась церковь и кладбищенские кресты. — И ты думаешь, он умер? Конечно, и все-таки — нет. Покойников я боюсь, а если бы сейчас Обрекар пришел за водой, встал бы рядом со мной, мне бы это не показалось странным и я бы ничуть не испугалась. Ни одного погибшего партизана не испугалась бы. Эти люди не умерли, хотя и погибли.
— Не умерли, — согласился я.
— Да, — продолжала тетя. — Похороны были торжественные. И Дрейца мы в тот день похоронили. Все село собралось, кроме тех семерых. И дядюшка Травникар, Фра Дьяволо, и Борис пришли. И бывший комиссар, который сейчас в нашем селе за учителя. Он выступал. Хорошо. Говорил об отце Орле. И о Дрейце тоже. Я очень хорошо запомнила его слова о том, что народ, который настолько здоров и силен, что может пробудить загубленную душу и очистить ее в борьбе, победит и достигнет своей цели. Так он говорил. Травникар здесь даже всхлипнул. Когда гробы опустили в могилу и учитель кончил говорить, Борис вышел вперед. В партизанах он подрос, был в форме, с винтовкой. Наверно, тоже что-то хотел сказать, видел, как это делается у партизан, но, похоже, стеснялся учителя. Он молчал, стискивая зубы, в глазах были слезы, потом решительно выпрямился и сказал: «Мы их прогнали, дедушка! — снял винтовку, трижды выстрелил вверх и отдал честь: — Здорово, Папаша Орел».
— А где он сейчас? — спросил я.
— Борис? Дома. Работает — и неплохо работает — и в школу ходит. Мужики достали досок, под руководством дядюшки Травникара за две недели подвели дом под крышу, чтобы стены не пропали. Когда Стане и Мирко вернутся из плена, из Франции да Америки, у них уже будет крыша над головой. Поле, то есть вырубки, молодежь подняла. Сходи, посмотри.
На следующий день после обеда я пошел к Обрекару. Шел по тропинке вдоль Идрийцы, по которой ходил Папаша Орел, мимо вырубок, куда Папаша Орел семьдесят лет носил навоз на своей скрюченной спине. Было заметно, что в доме нет хозяина. Все сделано, но не с бедняцкой и стариковской аккуратностью, а с тем широким размахом, который вносит в работу не слишком серьезная и расчетливая, зато полная сил и воодушевления молодежь.
Войдя в Обрекаров сад — дорожка почти заросла, — я остановился под поздней грушей, там, откуда Обрекар в последний раз видел свой горящий дом, колыбель девяти своих детей и могилу жены. Теперь этот дом не казался мне таким маленьким, как прежде, когда он был покрыт соломой и конек на крыше прогибался, словно спина старой коровы, доживающей свой век в хлеву, пережевывая пустое сено из полупустых и слишком высоких для нее яслей. Стены почернели от копоти, окна без стекол, и все равно дом не казался слепым. Крыша из белых досок так и светилась в лучах весеннего солнца. Возле чердачного оконца развевался флаг.