Папийон
Шрифт:
Однако мы так с ним и не подружились. При мысли о том, что он убил старую беззащитную женщину ради денег, меня начинало тошнить. А вообще этот Андре был удивительный везунчик Позже на острове Сен Жозеф он убил своего брата Нашлись и свидетели этого происшествия — несколько заключенных Эмиль удил рыбу, стоя на камне и не замечая ничего, кроме своей удочки. Рокот прибоя заглушал все звуки Андре подкрался к брату сзади, вооруженный толстой трехметровой бамбуковой палкой, и одним движением столкнул его в воду Бухта кишела акулами. И Эмиль угодил им на обед. Он не явился на вечернюю поверку и был зарегистрирован как пропавший без вести при попытке к бегству. Вскоре о нем благополучно забыли. Лишь
За «хорошее поведение» его выпустили из тюрьмы и определили на свободное поселение в Сен-Лоран-де-Ма-рони. Ему даже дали маленькую отдельную хижину. Как-то раз он поссорился с одним заключенным, обманом заманил его в эту хижину и убил ударом ножа в сердце. Его оправдали на том основании, что он якобы сделал это в целях самообороны. Позднее, когда отменили пожизненное заключение, он был помилован все с той же формулировкой: «за хорошее поведение».
Заключенных в Сен-Мартен-де-Ре можно было разделить на две основные группы: человек восемьсот или тысяча настоящих преступников и около девятисот депортированных. Настоящим считался тот, кто действительно совершил серьезное преступление или по крайней мере был осужден за таковое. Самое мягкое наказание в этом случае — семь лет каторги. Дальше — больше, вплоть до пожизненного. Получившего помилование после смертного приговора автоматически осуждали на пожизненное.
С депортированными все обстояло совсем иначе. Осужденного от трех до семи раз за мелкие преступления обычно депортировали В основном это были мелкие воришки. Конечно, общество должно как-то ограждать себя от таких людей, и все же позор, что цивилизованная нация использует при этом такую страшную меру, как депортация. По большей части эти неумелые начинающие воришки шуровали по магазинам, и максимум, что им удавалось наворовать за всю жизнь, — это десять тысяч франков. А их приговаривали практически к пожизненной каторге. Величайшая бессмыслица, которую совершает так называемое гуманное французское общество. Нация не имеет права мстить или стирать с лица земли людей, которые вставляют мелкие палки в колеса государственной машины.
Уже семнадцать дней, как мы в Сен-Мартен-де-Ре. Мы уже знаем название парохода, который повезет нас на каторгу, — «Мартиньер» Он должен был принять на борт дну тысячу восемьсот семьдесят заключенных. И вот утром около девятисот заключенных собрали во внутреннем дворе крепости. Выстроенные рядами по десять человек в каждом, мы простояли там примерно час. Наконец распахнулись ворота, и во двор вошли охранники, одетые совсем не так, как наши. На них была добротная, военного образца форма небесно-голубого цвета. Ни на жандармов, ни на солдат они не походили. На каждом — широкий пояс с кобурой, откуда торчала рукоятка револьвера. Было их человек восемьдесят. Некоторые носили на рукавах нашивки. Все, как один, крепкие, загорелые, возраста самого разного — от тридцати пяти до пятидесяти лет. Те, что постарше, выглядели как-то посимпатичнее в отличие от молодых, выпячивающих грудь и всячески напускающих на себя важность. Вместе с ними появились начальник тюрьмы, жандармский полковник, три или четыре врача в колониальной форме и два священника в белых сутанах. Жандармский полковник приложил к губам мегафон. Мы ожидали услышать «Смирно!» Но он сказал.
— Эй, вы, все! Слушайте меня внимательно! С этого момента вы подчиняетесь властям министерства правосудия, представляющим здесь администрацию Французской Гвианы, с центром в городе Кайенна. Господин майор Барро, я передаю вам здесь восемьсот шестьдесят заключенных и прилагаю поименный список. Будьте любезны
Началась перекличка; длилась она часа два. Все соответствовало списку. Затем двое чиновников по очереди поставили свои подписи на бумагах — с этой целью им даже вынесли во двор маленький столик.
У майора Барро нашивок было столько же, сколько у полковника, правда, золотых, а не серебряных, как у жандармов. Настал его черед взяться за мегафон.
— Этапники! Отныне вас будут называть именно так! Этапник такой-то и такой-то или этапник номер такой-то — каждому дадут номер. Отныне вы подчиняетесь особому распорядку каторги и попадаете под действие трибунала внутренних дел. Он будет решать вашу судьбу. За преступление, совершенное на каторге, трибунал может вынести вам любой приговор — вплоть до смертной казни. Дисциплинарное наказание отбывается либо в общей тюрьме, либо в одиночной камере. Люди, которых вы здесь видите, называются надзирателями. Обращаться к ним можно только так «Господин надзиратель!» После баланды каждый получит по матросскому мешку с формой, там есть все необходимое, ничего другого с собой не брать! Завтра начнется погрузка на борт.
И не расстраивайтесь, что покидаете страну, на каторге куда лучше, чем во французской тюрьме! Можете переговариваться, развлекаться, петь и курить. Лупить вас никто не собирается, если только сами не напроситесь. Прошу оставить сведение всех личных счетов до Гвианы. Если среди вас есть такие, которые считают, что не перенесут путешествия, прошу каждого доложить, их осмотрят врачи, сопровождающие конвой. Желаю всем доброго пути!
На этом церемония закончилась.
— Ну, Дега, что ты обо всем этом думаешь?
— Знаешь, Папийон, старый ты чудило, теперь я понял, что был прав, когда говорил, что самое страшное — это уголовники. Даром, что ли, он сказал «Оставьте сведение счетов до Гвианы»... Представляешь, что будет твориться в дороге, сколько народу порежут?
— Ладно, не психуй. Положись на меня. Я разыскал Франсиса ла Пасса и спросил:
— А что твой брат, по-прежнему в санитарах?
— Ага. Он вообще не блатной, так себе, дерьмо вонючее.
— Тогда свяжись с ним как можно скорей и попроси скальпель. Запросит бабки, скажешь мне сколько. Я заплачу.
Часа через два я стал обладателем прекрасного скальпеля с прочной и длинной стальной ручкой. Единственный недостаток — уж больно велик. Но зато грозное оружие, даже с виду.
Я уселся невдалеке от туалетов и послал за Гальгани, которому твердо вознамерился вернуть патрон. Его практически приволокли ко мне, потому как даже в очках с толстыми линзами он почти ни хрена не видел. Надо сказать, выглядел он получше. Подошел и, ни слова не говоря, пожал мне руку.
— Хочу вернуть тебе патрон, — сказал я. — Ты вроде бы оклемался: можешь сам его носить. Не могу взять на себя на корабле такую ответственность, а потом, кто знает, куда нас раскидают, когда приплывем... Так что уж лучше возьми. — Гальгани испуганно таращил на меня глаза за стеклами очков. — Идем в сортир, — продолжил я. — Там и отдам.
— Да ну его на фиг! Не нужен он мне. Дарю! Он твой.
— Ты что, сдурел?
— Не хочу, чтоб из-за него меня пришили. Лучше уж жить без денег, чем оказаться с порезанным горлом и задницей.
— Что, наложил в штанишки, Гальгани? Может, тебе угрожали? Кто знает, что ты заряженный?
— Да какие-то три араба ходят за мной всю дорогу. Потому я и к тебе не подходил, чтоб не учуяли. Каждый раз, как иду в туалет, днем или ночью, один из них подходит и пристраивается рядом. Я уж сколько раз показывал, что нету, а они все равно не отстают. Подозревают, что я передал патрон, вот только кому, не знают. Вот и следят, надеются, что мне его вернут.