Парадигматик
Шрифт:
– Не знаю… наверное, нет. Просто что-то из детства вспомнилось и… мне грустно стало, что вы играете, а я не могу поиграть с вами.
– Почему не можете. Вставайте и играйте. Мы же не запрещаем.
– Дело в том, девочка, что я нарисовал эту игру, – сказал я, показывая ей мелок. – И поэтому я не могу в нее играть.
Девочка взяла мелок из моих рук и, водя им по воздуху, сказала:– Ну и что, дядя? А я нарисовала эту игру и все равно играю вместе с вами, – и продолжала водить мелком по воздуху, глядя куда-то вдаль.
Я оглянулся и не поверил своим глазам: панельный семнадцатиэтажный дом исчезал, этаж за этажом, потом исчез соседний дом и еще два вдалеке. Я посмотрел
– Убери это, – закричал я и схватил девочку за руку.
– Хорошо, дядя, только не переживайте так, – спокойно ответила девочка и еще раз взмахнула мелком.
Там, где только что был черный провал, теперь красовалось огромное, белое с синим, кучевое облако. Долго я и маленькая девочка молча смотрели друг другу в глаза. Я не верил своему счастью – неужели наконец произошло; неужели сбылась моя мечта, и я охвачу в один миг всю сложнейшую мысль этого существа. После долгого лихорадочного обдумывания, что мне следует спросить, я заговорил, присев на корточки и взяв в руки мелок:
– Если ты рисуешь это, скажи, почему продавцы жареного на улицах покупают испорченное мясо ради экономии, почему в шумных ночных подвалах так тесно и душно, и музыка такая громкая, что уже нет музыки, а те, кто просто ищет свою вторую половинку, вынуждены дергаться в потной духоте и поглощать разбавленное водой пиво? Почему – стоит лишь стать крысой – и получишь себе жирные бока, и никого не будешь бояться? Почему в метро нищему в новеньких кроссовках, который заходит в вагон, расталкивая пассажиров, и крутит уродливой культей, требуя денег, – почему ему дают и дают столько, что, закончив жатву, он пересчитывает небрежно бумажки, а мелочь выбрасывает на асфальт; а старушке, лишившейся в одночасье дочери и зятя и стремящейся прокормить семилетнюю внучку, старушке, скромно вставшей в углу перехода и не смеющей глаз поднять на проходящих людей – только прыщавый сутулый подросток плюнет в кружку, подбодряемый своими приятелями-шакалами? Почему сломанная гербера легко находит мужское внимание, которое раскорячивает ее на заднем сиденье комфортного автомобиля, а белая ромашка на обочине покрывается пылью из-под колес и мучается мыслями о собственной никчемности? Почему разведчик, не раз пробиравшийся по ту сторону и видевший… видевший… почему он так прозрачен и неуловим стал по возвращении, что никто не услышит его рассказов, да еще наступит на ногу, проходя мимо и прожжет сигаретой чистейшую рубашку с протертым до дырок воротником? Почему по городу колесит вишневый фургон, и торговец оружием не успевает вытаскивать из футляров свой подлый товар – так много желающих стрельнуть себе в подбородок и превратиться в ходячих трупов с судорожной гримасой улыбки на лице, в тряпичных кукол? Почему живая душа так часто превращается в механический придаток танца, а танец уже почти никогда не служит удовольствию души? Почему свет и стерильная прозрачность окон обжигают, а тягучая слюна из пасти безъязыкой твари дарит спокойствие… тому пустому месту, что заменило собой слабовольного человека? Зачем рисовать эту гадость? Или кто-то мешает тебе, толкает под локоть? Или приходит ночью, пока ты спишь, стирает одни линии и добавляет другие, создавая страшилищ? Может быть, это легион бизнесменов в белых галстуках тебе досаждает? Или неожиданный собачий лай заставляет вздрогнуть, и мел крошится об асфальт, оставляя некрасивые пятна? Скажи, в чем дело? Может быть, я смогу справиться, и твои рисунки станут чище?
Говоря, я не отрывал взгляда от лица девочки. Она смотрела на меня доверчиво, с интересом, удивленно моргала время от времени.
Я говорил, присев на корточки и делал наброски мелом на асфальте. Они были необходимы, как жесты при общении в шумной компании. Так легче было донести свою мысль. Я был уверен: мои наброски точно помогут девочке понять, как можно избавиться от искажений на картинках.
Под конец монолога меня уже лихорадило. Я чувствовал, что щеки мои горят.
Я ожидал
На виселице болтался полный человек в костюме со сплошной белой полоской посередине груди. Полоска эта была нарисована так усердно, что состояла из кусочков отколовшегося мела. Но этим не кончался рисунок: позади висельника раскинулся целый лес колов с насаженными на них собаками и людьми, вперемежку. Был здесь и пень с топором, рядом с которым лежала гора человеческих голов… Как же так?! Ведь я рисовал, стремясь помочь девочке. Объяснял ей, как избавиться от безобразия. Я же знал точный ответ! И вот, мой ответ оказался еще большим безобразием!
Долго я в тупом отчаянии смотрел на получившийся рисунок, из оцепенения меня вывел спокойный голос девочки:
– Не беспокойтесь так! Дядя бизнесмен вас мучает, вы думаете много о нем. Вы думаете, он такой же, как я. Не думайте! Он просто белая фигурка на асфальте. Он мешает только вам, а мне не мешает – у меня еще есть место, где рисовать. Столько улиц! Можно все тротуары изрисовать. А если кончится место, сотру бизнесмена первым.
– Если не он, то значит, собака! Я так и думал! – в бешенстве закричал я; попадись в этот момент под руку любая дворняжка, я разорвал бы ее на части.
– Не бойтесь вы собачек. Они погавкают и перестанут. Да и не слышно их здесь, у меня: они же плоские совсем. Не злитесь так. Никто не мешает мне. Просто у меня пока не всегда хорошо получается рисовать. Иногда бяка всякая выходит, но я учусь, рисую лучше и лучше! – похвалилась она. – Вот и у вас бяка получилась. Так всегда вначале. Уйди, бяка, – показала она кулачком, глядя на мой страшный рисунок. Виселица на моих глазах превратилась в коренастый кривой дуб, эшафот и корзина с отрубленными головами – в кузницу на берегу спокойной реки, фигуры собак и людей исчезли с колов, и колы эти выстроились в низенький заборчик вокруг заросшего цветами палисадника.
Я ощутил стыд за свою глупость и самонадеянность, стыд мешал смотреть в глаза девочке и говорить. Я спросил почти шепотом:
– Но если у меня получаются такие картинки, стоит лишь взять в руки мел, то зачем я тебе нужен? Может, лучше стереть меня?
– Зачем стирать? Больно, когда стирают. Когда тебя еще не нарисовали, не больно, а когда стирают – больно. А вы хороший. Вы хорошую игру придумали, – девочка показала рукой на детишек, прыгающих по моим квадратикам. – Ребятам нравится. Вы не всегда страшилищ рисуете.
– Ты говоришь о другом, девочка. Ты говоришь, почему не стираешь меня. А я хочу знать, зачем я тебе нужен!
– Да что вы как зануда! – девочка возмущенно топнула ногой. – Низачем! Вы есть и хорошо.
Она замолчала, о чем-то задумалась, потом испуганно спросила меня:– А я… я, значит, вам – зачем?!
– Что ты хочешь сказать? Я не понимаю? Что ты спрашиваешь? – заторопился я уточнить.
– Я вам только зачем-то, а не просто так? А просто так я вам не нравлюсь и не нужна?
Я не вслушался толком в ее слова и сразу выпалил:– Есть зачем! У меня давно есть мечта – охватить умом сразу всё, поместить в одно мгновение то, как устроено, как мыслит… то что вокруг.
Девочка насупила брови, оттопырила нижнюю губу.– Мамочки, дурь какая, – она повернулась ко мне боком и скрестила руки на груди. – Чего там охватывать и понимать? Да просто берешь и рисуешь, как захочется. А если что-то плохо нарисуешь, дождиком потом смоет все равно. И хорошее тоже дождиком смоет, но после дождика нарисуешь больше хорошего, чем плохого, а в следующий раз еще больше хорошего. Правда, все равно дождик смывает, но зато скоро тротуар обсохнет, и снова можно рисовать.