Паранойя. Почему мы?
Шрифт:
И точно: в следующее мгновение он стонет от боли.
– Бл*дь, Томка, ну, поаккуратней -то будь! Че зверюга-то такая? – взяв стоящую рядом бутылку рома, цедит Сережа раздраженно, мне же хочется вырвать руке этой обнаглевшей Томке.
Какого вообще хрена она права какие-то качает? Мужик двести лет, как забыл к ней дорогу, а она все туда же. Самой не стремно?
– Какие пациенты – такие и медсестры, – отбривает меж тем Большеротая, однако, Долгова это только веселит.
– Ну, ты и злющая, – дразнит он ее, делая несколько глотков прямо из бутылки. –
– В качестве кого? Твоего вкусного, румяного поросеночка?
Долгов смеется, а я с горечью осознаю, что рыжая попала в точку. Так и есть: я – вкусный поросеночек, которого холили и лелеяли, чтобы безжалостно сожрать.
– Между прочим, никто из моих «поросеночков» не жаловался, – будто в противовес мне заявляет Долгов. Рыжая недвусмысленно хмыкает.
– Если бы я хотела быть на привязи у сахарного папочки, я бы тоже не жаловалась.
– Ты бы не жаловалась, если бы знала, чего на самом деле хочешь, – обрывает Долгов в своей безапелляционной манере. Естественно, Большеротую это задевает.
– А я, значит не знаю? – замерев, уточняет она вкрадчиво и сверлит Долгова полыхающим взглядом.
– Не знаешь, – снисходительно подтверждает он. – Знала бы, не смотрела бы на меня так.
Он понижает голос, отчего в нем снова проскальзывают те самые, кобелиные нотки, от которых у меня внутри все стягивает жгутом, Рыжая же, напротив, приободряется.
– Так – это как? – спрашивает кокетливо, вновь поднимая во мне только-только устаканившуюся бурю.
– С неизбывной, женской тоской, Томка, по большому члену и хорошей ебл*, – с видом величайшего мыслителя, посвящающего в основы мироздания, выдает Долгов, отправляя в нокаут и меня, и судя по всему, Томку. Правда, она быстро приходит в себя и начинает хохотать.
– Господи, Серёжка, вот что ты за беспардонная морда?!
Это ласковое, интимное «Серёжка» отдается во мне глухой болью, как и последовавший ответ.
– Ну, а чего ходить вокруг да около?
– Это предложение? – тут же игриво уточняет рыжая сучка, а я понимаю, что, если Долгов сейчас согласиться, я просто-напросто здесь вскроюсь. Ибо у меня больше нет сил жить в этом мире предательств, лжи и нелюбви. Пусть между нами практически ничего не осталось, но я все еще чувствую тот дикий, прощальный взгляд и слышу придурковатое, но такое до дрожи необходимое «люблю», и я не готова похоронить их так скоро. Мне страшно, до ужаса страшно получить очередной удар.
Сама не замечаю, как оказываюсь на улице. Дышать трудно, меня знобит с такой силой, будто я голая вышла на мороз. Иду, не разбирая дороги. Мне так плохо, что я ни черта не соображаю. Слез нет, да вообще ничего нет, кроме желания убежать, спрятаться – да все, что угодно, только бы не знать этой боли, только бы не думать, где Долгов проведет эту ночь, и не представлять, как будет эту большеротую трахать. Однако, поздно: воображение, словно взбесившийся конь, уже несет меня в опасные, непроходимые дебри. Они с оттяжкой хлещут изнутри, заставляя сходить с ума от гадких вопросов
Трахнет ли он ее сейчас или дождётся ночи? Будет ли шептать ей всю ту похабщину, что шептал мне? Станет ли вылизывать ее с таким же кайфом, как всегда вылизывал меня? Будет ли нежен или тоже нагнет ее над кроватью и отымеет, как оголодавшая зверюга?
Не знаю, до чего бы меня довела фантазия, но тут сильные руки останавливают мой бег, и внутри на короткий миг распускается хрупким цветком надежда.
Да, несмотря ни на что, я все еще хотела банального и вот уж воистину «неизбывно – женского», чтобы догнал, остановил, вернул. Но, обернувшись, встречаюсь с обеспокоенным взглядом Гридаса, и цветок в моей душе сгорает в огне разочарования.
– Ты куда? Что случилось? – спрашивает этот бородач с добрыми глазами.
– Хотела пройтись, – выдавливаю из себя через силу и сглатываю подступившие слезы. Гридас хмурится, явно ничуть не веря.
Вот только мне уже все равно. Наверняка он в курсе происходящего, и я кажусь ему до невозможности жалкой терпилой, с чувствами которой можно не считаться. Обхватываю себя за плечи и, дрожа всем телом от слабости, и температуры, прошу, преодолевая унижение и стыд:
– Можно я переночую в машине.
Гридасик хочет возразить, но я не позволяю.
– Пожалуйста. Я не смогу с ними в одном доме, – шепчу со слезами. Сил на споры и гордость не осталось, я даже не уверена, что смогу дойти до машины, где бы она ни была. У меня все болит. Болит настолько, что я не в состояние отличить, где заканчивается боль физическая, а где начинается душевная.
– Пошли, – накидывает Гридас мне свою олимпийку на плечи и, взглянув в глаза, вдруг заявляет. – Неужели до сих пор ни черта не поняла?
– А что я должна понять? – удивленно вскидываю бровь. Ответ ошарашивает еще больше.
– Если бы он хотел просто бабу, не рисковал бы так и не помчался к тебе прямиком из тюрьмы. Ты вообще понимаешь, что такое побег и как сложно его организовать? Да никакая месть не стоит того, чтобы про*бать свой шанс вырваться из этого гадюшника. Если уж на то пошло, способов отомстить без напряга на жопу хватает. Так что прекращай уже накручивать себя. Я участвовал в организации переездов: и твоего, и его семьи, и знаю, о ком он думал в первую очередь. И уж поверь, не о детях вовсе.
Я не знаю, что ответить на это откровение, а главное, что думать. Внутри сумятица и сумбур.
– Иди уже, Настасья, – тяжело вздохнув, резюмирует Гридасик. – Он месяц провалялся с пробитой почкой, из тюрьмы сбежал, побывал в перестрелке, а впереди еще хрен знает, что. Какие, бл*дь, бабы? Ему бы отоспаться и пожрать, как следует.
Мне хочется съязвить, что очень даже такие – уткнутые лицом в матрас, но мне стыдно посвящать кого-то в этот кошмар, тем более, что он аукается в каждом шаге режущей болью. Надо сказать Долгову, чтобы, наконец, вызвал какого-нибудь врача, но эта мысль улетучивается, стоит подойти к домику и столкнуться с абсолютно нечитаемым, холодным взглядом сквозь пелену сигаретного дыма.