Парашютисты (Повести и рассказы)
Шрифт:
Плужников не удержался, внес поправку:
— Не мы вас, а вы нас.
Командир две формулы свел в одну:
— Вы нас, а мы вас. Так совсем точно будет. С чего начнем? Может, сразу и двинемся? Только путь не ближний, учтите, кружной. Болотами нашими, вижу, вот как сыты — в обход придется чапать.
Плужников глянул на своих товарищей. Остался их видом в общем и целом доволен, кажется. Пообсохли малость, пришли немного в себя. Голодные, конечно, как бобики, но натощак даже лучше шагается, давно установлено. Острый кадык его шевельнулся в тот миг и даже хрустнул.
Василий заметил это, подбодрил, как мог:
— Часика через три-четыре будем в первом отряде. Там подхарчимся, все обмозгуем, а сейчас пере кур — и по коням?
— По
Никто так не обрадовался предложению покурить на дальнюю дорогу, как Слободкин. Он давно уже шарил по карманам своей гимнастерки, но кисета, подаренного еще шефами в госпитале, не находил. Да если бы и нашел, что толку? Какую лапшу болотную обнаружил бы вместо махорки?
Командир, угадав в Слободкине заядлого курильщика, шагнул к нему первому, отвинтил крышку пулеметной масленки, до краев наполненной самосадом.
— Отведай. И вы тоже, — он каждому поочередно поднес свой «портсигар». — Местная. Все, что осталось в тутошних деревнях. Жителей по лесам разогнал, животину порезал, сожрал, хаты порушил, колодцы отравил, а махорка вот кое-где уцелела. Не принимает наш табачок, свой, искусственный тянет.
— Пускай тянет, паразит, — выругался Плужников, — не так долго ему тянуть осталось.
Командир насторожился:
— Точно?
Плужникову на мгновенье изменила его железная приверженность к строгой определенности во всем и всегда:
— Разговоры идут всякие. Скоро ему капут-гемахт будто бы.
Командир глубоко вздохнул.
— В том-то и дело, что «будто бы…». Нам поконкретнее б малость. А?
— Конкретнее, думаю, никто не знает. Ты полегче подкинуть можешь вопрос?
— Про второй фронт что нового? — мрачно спросил командир. — Будет он или нет? И если будет, то когда? Сколько можно?…
Плужников и на это не знал, что сказать утешительного:
— Тушенки отведали из грузового?
— Я лично не успел еще. И он тоже, — командир глянул на Старика. — Говорю же, сразу, как грузовой парашют подобрали, содержимым полюбовались и тут же в отряд все отправили, а сами вас разыскивать начали. А что? Хороша тушенка?
— Глаза б мои на нее не глядели, — сознался Плужников.
— Что так? — удивился командир.
— «Вторым фронтом» Черников ее в насмешку прозвал.
— Кто такой Черников? — не понял Василий.
— Кореш мой по госпиталю. Большой весельчак был, заводила и выдумщик.
— Весельчак и выдумщик? — переспросил командир. — А мы тут, откровенно говоря, надеемся. Вот-вот откроют, думаем.
— Угу, — промычал Плужников и зло сплюнул, — курочка-то еще в гнезде…
Что он мог сказать о пресловутом втором фронте этим людям, переносящим такие тяготы, воюющим без лишнего патрона, без лишнего метра бинта? И как воюющим! А сказать все же нужно было. Не утешительную размазню — что-то более или менее внятное.
Слободкин, молчавший до сих пор, решил прийти на помощь старшому:
— У меня тоже был кореш в госпитале. Два прозвища имел: «Граната» и «Второй фронт». Десятки осколков из него вытащили. И все ровненькие — по рисочке. Врач осколки выбрасывать не велел: их, говорил, в музее будут показывать — почти целая «лимонка» меж ребер одного человека…
— Так, с «Гранатой» понятно, — перебил Сергея командир. — А почему «Второй фронт»?
— К строевой парня годным после всего этого не признавали. Он сказал, как только выпишется, переправится в тыл, организует партизанский отряд, назовет его «Вторым фронтом».
Командир покачал головой.
— Сейчас придумал?
— Не имею привычки. Все в точности так и было — ушел в тыл, собрал целый отряд раненых-перераненных, «Вторым фронтом» назвал. В «Комсомолке» об этом была статейка.
— Сам читал? Или как? — спросил командир.
— Сам писал даже.
Василий мрачно глянул на Слободкина.
— Если даже придумал, то к месту — на второй фронт, мол, надейся, а сам не плошай. Так выходит?
— Выходит так, командир.
— Ну, коли так, кончать перекур будем, — Василий словно вопрос задал. Можем ли двигаться, дескать?
Слободкин старшину своего вспомнил, Брагу. Тот всегда особый подход имел к солдату. Бывало, крик нет: «Подъем!», а сам каждого, и его, Слободкина, в том числе, быстрым, но внимательным взглядом смерит. Все ли в полном порядке, красноармеец Слободкин? Сыт ли ты? Не тяжело ли тебе? Не болит ли что? Нет ли потертостей? Тут, если даже все тело твое сто нет, вскочишь, найдешь свое место в строю. А если скажет «Запевай!» — запоешь, как бы худо тебе ни было. Бывает ведь худо солдату? И еще как! У каждого своя забота, своя беда. Один всю семью потерял с самого начала войны. Другой пишет дивчине письма и складывает их в вещмешок, потому как почтовые ящики редко на войне попадаются. Слободкину, например, ни одного не встретилось за все время в белорусских лесах и болотах. Вот и копил письма до случая. Потом, нежданно-негаданно оказавшись после госпиталя и военного завода в Москве, не знал, что с письмами теми делать, куда отсылать. Только справки пробовал навести, с военкоматами вел переписку. Трудно, очень трудно найти человека во время войны. Мать показала Сергею один из ответов, полученных ею на запросы о судьбе сына. Она поседела от того ответа, а Слободкин запомнил его на всю жизнь. Черным по белому чья-то недрогнувшая рука вывела, что он, Слободкин С. А., «значится в списке убитых, умерших от ран и пропавших без вести»… Без вести он не пропал, от ран богу душу не отдал, не сгинул от вражьей пули. Выдюжил, вернулся к матери, успел застать ее в живых. Как-никак свиделись. А вот другого близкого человека и следа не сыскал, хотя сделал, вроде бы, все, что возможно и невозможно. И вот снова он в краю лесов, болот и полей с сожженными хатами, с разоренными почтами, с оборванными проводами. В бесконечной разлуке с любимой. Жива ли? Здорова ли? Где воюет? Работает? Может, кто-то другой ей встретился? На войне всяко бывает. Эту мысль Слободкин постарался как можно скорее прогнать от себя. Но все-таки вспомнился ему один разговор с матерью на эту тему. Мать сказала, когда он отважился поведать ей о любимой: «Видно, сынок, любишь по-настоящему. Господи, как я рада за тебя, Сереженька! Без любви какая жизнь? Люби, люби! Тебя любят, и ты люби. Тебя забыли — ты все равно люби, люби всегда. Я так понимаю. Только тогда человек человеком себя чувствует, когда любит, всем пожертвовать ради другого готов, даже жизнью. И жертвует, гибнет, а любовь остается. Понял что-нибудь? Ничего ты не понял, сынок, но поймешь когда-нибудь»…
Чудная у него все-таки была мама. Хорошая, очень хорошая, добрая, благородная, но чудная. Разве может любящий забыть? Может, она на отца намекала? Так ведь он никогда не любил ее. Она любила, а он притворялся. Подрос Серега, видел и понимал, что притворство, а что настоящее. А она почему-то не в состоянии была осознать этого.
— Что задумался? — толканул командир Слободкина, у которого огонек самокрутки уже прикипел к пальцам. — Кончать перекур будем или по второй еще высмолим?
Вместо ответа Слободкин резким движеньем поднялся, показывая пример товарищам. Ничего не сказал, но про себя целую речь произнес. Отдохнули, мол, двигаться можем, потертостей нет, а если и есть, мы тебе потом как-нибудь скажем, командир. А сейчас все в порядке и у меня, и у Плужникова с Евдокушиным. Про Старика ты сам все знаешь.
Шагали молча, прислушиваясь к шуршанию травы, к шелесту веток орешин, хлеставших по лицам, к дыханию друг друга. Примерно через час тишина разорвалась резко и грозно. Сперва километрах в двух трех зарокотали моторы, потом совсем рядом — у Слободкина даже заложило уши — и еще спустя какие-то мгновения в просветах между кустов на большаке, параллельно которому они в данный момент двигались, замелькали танки.
Тяжелые машины шли сплошняком, суетно, словно стараясь перегнать друг друга. Над дорогой, накрытой частой сетью дождя, поднимался все выше синий смрад, отдававший едким перегаром бензина и тавота.