Парень с Сивцева Вражка
Шрифт:
В этом письме из Москвы от 4 мая он сообщает в ту же Воркуту свои первые впечатления, что известная ей, Сонечке, Стелла вцепилась в сонеты, которые он закончил править на прошлой неделе (значит, приехали они в 20-х числах апреля), «перепечатал их и завещал Женюре: когда-нибудь, став мемуриальной редкостью, они дойдут, быть может, до заинтригованных потомков». При этом сообщает мини-рецензии: на спектакль «Баня» — «не вызвала энтузиазма», о постановке «Чертовой мельницы» в Театре кукол Образцова — «совершенно изумительна», о Верочке Марецкой в «Краже» — «не стареет, понимаешь? Снова 25 лет человеку!!» и о «верхе блаженства» — еврейских песнях Шостаковича в исполнении Нины Дорлиак и Зары Долухановой (у рояля — автор).
Яков глотает художественные впечатления как удав, с той только разницей, что делает это, не впадая в спячку, со всем сбереженным за 17 лет отлучки азартом. И уже начинает работать на Алма-Атинской киностудии, сразу и навсегда забыв, что всего полгода
«…В течение скоро уже двух десятилетий лично я делаю совсем не то, к чему имею способности. Можно себе представить, как это меня бесит — если к тому же принять во внимание, что результаты деятельности других людей на „моем“ поприще отнюдь не подтверждают в моих глазах утверждение насчет „незаменимых нет“. Это бешенство, эта неукротимая ярость по поводу моего устранения от любимого дела, подкрепленная точным знанием, что и обществу — государству это мое устранение, скорее, вредно, нежели пользительно, поддерживает во мне какое-то минимальное желание дожить до того дня, когда я снова смогу работать „по способностям“, т.е. стать полноценным человеком. Сейчас же, по моему глубокому убеждению, я зря жру советский хлеб — я его не заслужил!»
Теперь он, слава богу, этот свой хлеб зарабатывал в любимом своем кино.
И пора вернуться к Свете (Стелле, она же Катя). Все-таки я был первым после лагеря мужчиной, с которым она проснулась в одной комнате. Мне шел пятнадцатый год, я был строен и спортивен, и пушок над губой уже можно было принять за усы. Я был влюблен, это у меня с молодости носило публичный характер. И тормозом в моих отношениях с девочкой, в которую я и был влюблен, как мне тогда казалось, была моя проявившаяся на уроках танцев неуклюжесть: я никак не мог освоить вальс. Света была тут компонентом, скорее, случайным: двумя или тремя днями раньше она приехала от тетки из Воркуты, первая на этом, ею проторенном, пути.
Света — она же Стелла — Корытная
Яша — он же Яков Евгеньевич Харон
Этих женщин с запиской от Сонюры было потом не то шесть, не то семь. Одну или несколько ночей они занимали гостевую тахту в нашей с мамой комнате на Зубовской, 4. Всем им было от 25 до 30 лет, трех, с которыми у матери потом сложились дружеские отношения, кого она позднее опекала и наставляла на путь истинный, я помню до сих пор. У них в моем тогдашнем ощущении, смысл которого я уяснил лет через пять или шесть, уже взрослым, была одна странная общая черта: их взгляд, которым они смотрели на меня в первое утро их у нас житья, что-то в нем было тревожное, вызывавшее чувство неловкости или даже озноба. Мне сейчас трудно его расшифровать — вот уже лет двадцать, как на меня этим взглядом никто из женщин не смотрит. В нем было что-то оторопелое и беспомощное. Ведь, как я уже сказал, я был первым существом мужского пола, в одной комнате с которым они — на свободе — провели ночь.
Потом мать звала нас к завтраку, и все заканчивалось. А в случае со Светой, еще до завтрака, она накидывала мамин халат, и мы минут пятнадцать исполняли: раз-два-три, раз-два-три, по скособоченному полу нашей комнаты. Света была моим личным тренером по вальсу. Ну а кроме того — у нас скоро появился общий жизненный идеал. Светка, правда, очень быстро вышла за него замуж, а это, придавая идеалу мелочные жизненные черты, его постепенно разрушает, мне же было легче и проще.
Месяцы с мая по август пятьдесят пятого — это бешеный галоп: Харон то в Алма-Ате, где устраивается на работу, то в Ялте, где помогает друзьям в съемках «Белого пуделя» по Куприну, то в Москве, словом, как уж там у них произошло, но 2 августа написанный от руки, в отличие от всех остальных писем Якова, напечатанных через 1 интервал на машинке, в Воркуту поступает вырванный из тетради в клетку лист:
«…Жизнь моя за последнее время начинает наполняться до краев такими сногсшибательными ланцадрицами, что не остается времени для сна, не говоря уже об эпистолярных украшениях…
Короче говоря, это письмо я пишу тебе, сидя за столом у моей молодой жены — небезызвестной тебе Стеллочки (Светланы). Когда ты очухаешься от обморока, в который повергло тебя это сообщение…»
Вторая сторона листка — почерк Светланы.
«Вам знаком мой супруг гораздо больше, чем мне, так что к его художественному свисту вы уже привыкли. Вы первая рассказали мне о Дальневосточном стихотворце, родив мечты о возможной встрече. Встреча состоялась с неожиданной концовкой. Я оченно, оченно счастлива, даже мечтать о таком не смелось…» А в конце приписка Харона:
«Запятые проставлены мной (Я. Х.). Ошибки устранены там же (Ред.). В остальном — еще неизвестно,
Квартира, откуда молодые пишут послание своей невольной свахе, — это, видимо, та самая квартира Светки и ее мамы на улице Шверника, где Белла Эммануиловна поселилась после возвращения из своей ссылки вместе со вторым мужем, таким же ссыльным, Давидом Менделевичем Шерманом, почти слепым человеком с выжженными глазами. Наша общая семейная легенда гласит, что Белла и Давид, получив разрешение вернуться в Москву, бросили все, захватили самое необходимое и остановили первую попавшуюся попутку, идущую в сторону железнодорожного вокзала. Беллу посадили в кабину, Давид влез в кузов. По несчастью машина везла бутыли с серной кислотой, и на одном из ухабов… Словом, приехали они, когда лицо чуть-чуть зажило, но зрение восстановить так и не удалось. Несмотря на усилия врачей, Давид с трудом различал признаки света. Я много раз видел этого маленького ироничного человека, не только никогда ни на что не жаловавшегося, но вносившего мир в это семейство, где исторические противоречия и конфликт поколений носили вполне конкретный и непрерывный характер.
А моя мать пишет Сонечке в июле 55-го все еще в Воркуту, несколько разрушая эту идиллию всеобщего возвращения: «…Сердечный привет всем вам от Стеллы. Ей, бедняжке, сейчас очень трудно. Отношения с матерью никак не налаживаются, и обстановка в доме очень тяжелая. Вот как устроен мир. Казалось, что б еще? А глядишь, и все мало» — в этом письме мама моя наконец-то вместо мифической «Кати» называет Стеллу — Стеллой впервые, но без каких-либо пояснений. Так это и останется для меня секретом: почему с самого Стеллиного приезда в Москву, описывая различные повороты и перипетии ее судьбы, мать зовет ее Катей, что за этим, каков тайный смысл псевдонима? Уже некого спросить.
Ну и раз уж я взялся за переписку сестер Ласкиных, попробую выбрать несколько кусков, иллюстрирующих или проясняющих ситуацию вокруг романа Якова Евгеньевича и Стеллы Семеновны.
Из письма от 7 сентября 1955 года: «Вчера я узнала, что Яша и Света написали тебе письмо с признаниями. Я сама была посвящена в это событие 4–5 дней тому назад ( прошу обратить внимание, что письмо, о котором идет речь, отправлено в Воркуту больше месяца назад, какой мадридский двор вокруг развернулся — не ведаю.— А. С.) При всем том, что я очень люблю Харончика, мне немножко жаль Стеллу. Но она такая яростно-влюбленная, что готова своротить горы. А Яша, со свойственной ему холодностью, совершил явно не очень честный поступок (Марг. Алекс. ничего не знает), а тут, как ему кажется, он обрел то счастье, которое вполне заслужил. В общем все это очень сложно. Ко всему прочему есть еще предыстория…» И в продолжение — из письма от 9 сентября: «Стелла вцепилась в Яшу мертвой хваткой со дня знакомства. Я это поняла сразу, но до отъезда Яши с М. А. в Алма-Ата только посмеивалась над этим. Решение о совместной жизни пришло в переписке (очевидно). Я подробности не знаю. М. А. ничего не подозревает. По приезде в Алма-Ата он должен ее посвятить. Ты ведь знаешь, что Яша эгоист и в общем человек холодный. Меня он уверяет, что обрел счастье. Я ему не верю, но понимаю, что жизнь в семье Стеллы в Москве, конечно, лучший вариант из всех возможных. Стелла же еще не понимает, что ее счастье пока заключается только в том, что вышло так, как ей хотелось. А что будет дальше, кто знает? Мечтают о сыне…» Уже больше полувека прошло, уже на свете в живых только этот сын, о котором они тогда мечтали, да я, добровольный Пимен этого давнего романа, а как интересно: как сильно в матери, для которой Яков — вечный и надежный друг, и Стелла, в сущности обретенная дочка, как сильна в ней солидарность с брошенной, которую, как ей кажется, обманули, как готова она обвинить двух счастливых перед лицом одного человеческого несчастья. Вот, что пишет она 5 октября: «…Несколько дней назад пришло решение по Яшиному (Харончика) делу. Он реабилитирован по делу 37 года и 48 года. Скажу тебе по большому секрету, что это дело взяла в руки Стелла, и еще до всех матримониальных событий, воспользовавшись своими связями, двинула вперед гигантскими шагами. Каким образом это произошло, я расскажу тебе лично, но ты об этом никогда ничего не знала и не подозревала <…>».
В ноябре 55-го Сонечка наконец вернулась в Москву. Вскоре Харон не только был реабилитирован, но и вместе с супругой получил собственное жилье в центре Москвы на Садовом кольце в двух шагах от Колхозной площади, напротив кинотеатра «Форум», в доме, построенном классиком советской архитектуры Жолтовским где-то в 53–54 годах. Более идиотской конфигурации комнат придумать было трудно: одна из них вообще была треугольной. По периметру пола эта теоретически трехкомнатная квартира была на несколько метров меньше, чем по периметру потолка — эдакая пирамида кверх ногами. Словом, нужно было употребить всю хароновскую жизнеутверждающую изобретательность, чтобы вписаться и жить там, да еще и гостей принимать. А вскоре в этом доме появился Юрка — ну как еще могли назвать своего сына Яша и Света? Конечно же, именем второго автора Гийома дю Вентре.