Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь
Шрифт:
— Вот ведь что потрясает воображение! — с необычайным воодушевлением воскликнул, направляясь в сторону буфета, местный сборщик налогов. Его замечание прозвучало столь громко, что его тут же расценили как своеобразную лесть, лесть, адресованную той, о ком он нередко во всеуслышанье заявлял в городе. «Мадемуазель де Салиньи прекрасна, как элегия».
Все окружили молодую хозяйку, словно желая выразить ей благодарность за славу и процветание, которые телеграф должен был вот-вот принести в Нант и вообще во Вселенную.
— Телеграф — это начало завтрашнего дня, — назидательным тоном произнес новый мировой судья.
— До сих пор мысль продвигалась ползком, а скоро она полетит, — изрек сборщик налогов.
— Быстрее
— …Ради процветания всех народов, — заявил прокурор-синдик.
Процветание народов, права человека, трехцветное знамя, Лафайет, Брут и телеграф были нечем иным, как новыми одеяниями все той же старой алчной буржуазии, по-прежнему безжалостной к обездоленным и несчастным, несмотря на все свои филантропические заявления. Эмигрировать она отказывалась не столько из чувства долга, сколько по причине апатии, свойственной имущим классам, обреченным погибать из-за своей неподвижности.
Мадемуазель де Салиньи с горячностью воспринимала все новое, каким бы оно ни было, она испытывала ностальгию по будущему и пылко одобряла все, что только начиналось. Эта девственница жаждала все новых и новых рождений, принимала, как подарки, модные идеи, раздвигавшие научный горизонт, географические открытия, новых авторов, неизвестные системы. Когда министром был господин де Калонн, ее считали чувствительной англичанкой, сторонницей конституции, немного позже она стала швейцарской поселянкой, любительницей гуманитарных наук, сейчас же она была римлянкой, пылающей любовью к свободе, ненавистью к тиранам и готовой идти защищать завоевания Республики на самых дальних ее рубежах.
Она, само собой разумеется, как восходящее солнце, приветствовала Революцию, которая представлялась ей строгой, несущей мир и порядок. Учредительное собрание исчезло. Законодательное собрание только что уступило место Конвенту, восстание становилось всеобщим, буря оборачивалась ураганом, но Парфэт де Салиньи сохраняла в своем прекрасном особняке культ Золотой Середины, подкрепленный натурфилософией. Ей удавалось сохранить в своем салоне тот радостный порыв, с которым в 1789 году депутаты Национального собрания клялись в знаменитом зале для игры в мяч добиваться принятия конституции. Революция, которую называли «роскошью бедняков», с недавних пор стала роскошью всех Бабю де Салиньи.
Висевшие в библиотеке двойные портьеры из гродетура не пропускали зимние ветры, дующие сквозь щели. Настоящая светская канонисса, мадемуазель де Салиньи разливала шоколад из желто-палевой шоколадницы, украшенной изображениями приключений Телемаха, и теплый взгляд ее карих глаз излучал нежность, гармонировавшую с нежностью льющегося светло-коричневого напитка. Ее поклонники провозглашали на все лады, что эта девушка явилась в мир подобно Революции, дабы посеять в нем зерна счастья, и каждый из них пытался удивить ее требовательный разум, дабы найти верный путь к ее чувствительному сердцу. Но непреклонная в глазах умеренных, мадемуазель де Салиньи на самом деле склонялась, как и сама Революция, перед силой пришедших последними, которые, как ей казалось, лучше, чем их предшественники, выражали ее идеи. Она начинала как поборница чистоты, а заканчивала как сторонница чистки.
Поэтому внешне мирные и безмятежные собрания в особняке де Салиньи на самом деле являли собой образ смутных времен, переживаемых тогда Францией. Вокруг Парфэт, чья склонность примыкать к последнему новшеству была общеизвестна, велась ожесточенная борьба. Разве не она помогала в составлении наказов третьего сословия депутатам Генеральных штатов? Разве не она была Великим Магистром шотландской масонской ложи? Будучи женщиной, она любила новое, то есть — победителей. Один за другим в ее глазах возвышались: во времена клятвы
Сегодня настал черед Телеграфа.
Эра комедий и водевилей завершилась. Мадемуазель де Салиньи заменила легкие ужины плотными «республиканскими» завтраками, задававшими тон в Нанте; каждый ел, стоя у стола из красного дерева в форме буквы X, и обслуживал себя сам, на английский манер. «Мадемуазель», как называли Парфэт, бледная, точно севрский фарфор, в своем платье нимфы, но нимфы целомудренной, скорее вызывавшем мысли о музее, чем об алькове, уделяла еде рассеянное и по-спартански скромное внимание.
Господин де Вьей Ор, склонившись к Парфэт с грацией прошлогоднего альманаха, беседовал с ней тем умильно-ласковым тоном, какой употреблял, когда тихо-тихо, с придыханием говорил даме, занятой каким-нибудь вышиванием: «Ах, как это изящно! У легендарной Арахны и то не вышло бы лучше!» Шевалье нежно уговаривал: «Мадемуазель, умоляю вас, выслушайте поэму господина Делиля; это превосходит по своей красоте и „Времена года“ господина Тонсона, и очаровательные „Ночи“ господина Жонга». А господин Ботиран, столь же многословный, как и его идол, господин Ролан, обволакивал хозяйку своими длинными фразами, объясняя ей, почему министр внутренних дел, следуя совету госпожи Ролан, уходит в отставку.
— Такие новости за четыре су можно узнать в любом читальном зале! — ворчал председатель суда. — Этот хват пытается перепевать подслушанное на заутрене Величание!
— А вы заметили, что делает этот наш гневливый Грапен? — шептал ему на ухо шевалье. — Вы только посмотрите, как он прижимается к мадемуазель де Салиньи.
— Увы! Сегодня все сословия смешались! Философия все сломала. Демофиль Грапен, оживленный и раскрасневшийся, походил на перебравшего горячительных напитков члена Братства Крови с картины Пурбюса.
— Большое спасибо, — сказал он, когда Парфэт приблизилась, чтобы налить ему шоколаду. — Но только дайте мне лучше, гражданка, вместо шоколада бокал вина.
По сравнению с методичным господином Тримутье Грапен смотрелся, словно знахарь рядом с врачом. Когда он объяснял мадемуазель де Салиньи, которая, подобно флюгеру, делает поворот в сторону любого нового веяния, почему ей необходимо преобразовать салон Друзей Конституции в народный клуб, его гипнотические глаза бывшего иезуита словно зажимали ее в тиски. Он не обсуждал, он утверждал. Его мысли текли вольно, широко и безостановочно. Сей адвокат, выходец из Нижней Бретани, презирал юриспруденцию и резал прямо, как геометр, по допотопным напластованиям феодальных обычаев. Нант много говорил о нем, и Парфэт в течение нескольких месяцев просила: «Приведите ко мне господина Грапена, это страшно интересно!» Она говорила это так, словно речь шла о какой-то невероятно сильной горилле, которую ей должны были доставить с недавно прибывшего фрегата. Наконец, мировой судья привел Грапена в особняк де Салиньи и Парфэт сразу же восхитилась его вызывавшей трепет неистовостью и той веселой яростью, с которой он не оставлял камня на камне от прошлого, трубя на его руинах гимны победы. При его появлении господин де Вьей Ор пророчески изрек: «Ессе homo, — вот он, человек; теперь талантливых людей задавят люди системы».