Пархоменко(Роман)
Шрифт:
Барнацкий постучал карандашом о стол. Бережно отодвинув зеленую с помпошками портьеру, вошел рослый жандарм, моргая напряженными глазами и вытянув вперед губы. Барнацкий велел увести арестанта и привести следующего.
Следующий — медленно шагавший крестьянин в длинном измятом пиджаке домашней работы — вошел, подозрительно оглядываясь. Он председательствовал когда-то в сельисполкоме поблизости от Житомира и в списках контрразведки числился коммунистом, хотя и отрицал это. Сейчас его, видимо, заботило, поймут ли его допрашивающие, так как допрашивали редко и прошлый раз его не поняли,
Внимательно выслушав вопрос Барнацкого и ничего не поняв, он обратил к Штраубу свое лицо. Худая, покрытая редкими волосами голова Штрауба внушала ему доверие, и он подумал: «Адвокат, должно, и сообразный, вон как прямо сидит, все замечает». И он сказал:
— Никого силой участок свой пахать я не заставлял. Поступал по справедливости. Своей семьей пахал. Мой пот на нем взошел, и от своего пота отделять помещику мы не согласны. — И он торжествующе и задорно оглядел комнату, как бы выжидая, что выйдет кто-то и будет с ним торговаться.
— Вопрос тоже идет о земле, но совсем по-другому, — сказал Штрауб. — Ты грамотный?
— Подпишем, если что понадобится, — ответил мужик и, видя, что его плохо понимают, повторил Штраубу, что он засеял поле своим зерном, которое выменял на последние тряпки, оставив жену с одной юбкой и отдав дедовские еще две подушки и перину. — Ничего в доме не осталось, а тут на тебе: отдавай землю помещику.
Он сжал руку в кулак и вежливо добавил, чтобы не сердить господ:
— Землю взяли, отдать никак нельзя.
Тогда, подлаживаясь под мысли мужика, Штрауб сказал:
— Ты эту землю навсегда получить сможешь.
— Как же так? — подозрительно глядя на Штрауба, спросил мужик.
— Заработать ее.
— Работали века, а все снег да веха, — сказал, ухмыляясь, мужик.
— Ты ведь был в саперах?
— На германской-то? Был. Георгию имею да за бегство из плена медаль, — сказал мужик, выпячивая грудь.
— Так вот, теперь ты берешься за то же самое дело, только мы тебя подучим немного… — И Штрауб объяснил мужику, сколько он проучится, какое ему положат жалованье и что от него потребуется.
Мужик, переминаясь с ноги на ногу, посмотрел на портьеру, которая слегка покачивалась от движения его тела.
— Через восемь месяцев, выходит, выкуплю участок, ваше благородие?
— Если отличишься, то и раньше выкупишь.
— Как же отличиться-то?
— Или мост взорвешь, или завод, например. За отличие заплатим особо.
— Лихо, — сказал мужик, хлопнув себя руками по ляжкам. — Лихой, прямо скажу, заработок. Ведь если я в бурмистры поступлю, так и то не столько заработаю.
— Где заработать, —
— Лихо, лихо. — Мужик подумал и добавил: — Баба-то довольнешенька останется: сел хозяин в тюрьму мужиком, а вернулся помещиком. Ишь ты, лихая жизнь.
Но тут лицо его остыло. Он посмотрел подозрительно на сидевших за столом и, взяв руки по швам, безразлично, по-солдатски сказал:
— Лихая жизнь.
— Стало быть, согласен? — спросил Штрауб.
Мужик сощурил глаза, усмехнулся и спросил:
— На что согласен?
— На учение.
— Учиться, как родину продавать ляху? — Он покачал головой. — На это моего согласия не будет.
— Да ведь радовался же, дурак! — крикнул Штрауб.
— Забавлялся, верно. На то мы и мужики, глупые, значит. Пока там в точности разглядишь да поймешь! А чтобы кругом сказать, то есть родину продавать, этому мы согласиться не можем.
— Помирать, значит, согласны? — фыркая от раздражения, спросил Барнацкий.
— На все бог, ваше благородие. Выйдет — помрем, а только ни земли, ни родины нашей, слава тебе господи, — и мужик перекрестился, — помещику больше не иметь. Оружие-то в наших руках.
— Да где оно? Покажи!
Мужик прищурился и сказал:
— Чего показывать, хвастаться. И сам видишь.
Барнацкий постучал карандашом. Мужика увели. Барнацкий, видимо сконфуженный, чертил какие-то завитушки на бумаге и третьему заключенному, пожилому рабочему с каменоломен, вытесывавшему там плиты для лестниц, вопросов не задавал, предоставив это Штраубу. Допрос рабочего оказался очень коротким. Когда Штрауб, как и всем, рассказал, в чем дело и что от него требуется, рабочий побледнел и, хромая (ему при аресте вывихнули ногу), подошел к Штраубу и сказал в лицо:
— Сволочи вы. Суки! — добавил он громко и нетерпеливо, словно боясь, что не поймут его.
Окно канцелярии выходило во двор. Несколько кустов жасмина у забора пахли так сильно, что запах, перейдя двор, казалось, только увеличивался от этого, заполняя комнату. Штрауб закрыл окно. Когда он вернулся от окна, ввели четвертого заключенного.
К ночи из сотни допрошенных удалось записать в школу только троих, да и те, как думал Штрауб, записались потому, что испугались ругани Барнацкого и, сделав вид, будто согласились, на самом деле решили при первом случае бежать из школы. Штрауб устал и чувствовал себя разбитым. Он с раздражением думал о посещении тюрьмы и мысли, которыми он был занят в тюрьме, что эти две с половиной тысячи слабых и замученных людей быстро перейдут к нему и будут ему крайне преданны, приписывал теперь Барнацкому. Злили размашистые движения Барнацкого и кислый запах из его рта.
Когда вывели последнего заключенного и Барнацкий молча взглянул на Штрауба, вопросительно вскинув брови, Штрауб сердито сказал:
— Конечно. Нельзя же им возвращаться. Передадут.
Барнацкий плюнул в платок каким-то особо густым, сладострастным и отвратительным плевком.
— Несомненно, передадут.
И добавил:
— Неудобно, что нет одиночных камер. Передадут. И тогда — не будет ни малейшей надежды, что кого-то завербуем.
И, глядя в лицо Штрауба, сказал многозначительно: