Парижане и провинциалы
Шрифт:
Несмотря на большое состояние отца, о котором бедная девушка даже не имела точного представления, она, бесспорно, была самым несчастным человеком в деревне. Служанки, простые жницы и работницы на фермах могли, по крайней мере, отдохнуть и развлечься по воскресеньям или в дни больших праздников; они танцевали под липами, где деревенский скрипач брал за свою игру по одному су за кадриль; они могли иметь жениха или, по крайней мере, любовника, с кем с наступлением вечера, окончив работу, углублялись по тропинке в лес, слушая слова любви; если же у них не было ни жениха, ни любовника, то была какая-нибудь кошка, собака или птичка, любившая их и любимая ими. У Анжелики не было ничего подобного — она не любила никого, и никто не любил ее. Ее отец был тираном, а она была жертвой, и семейные узы, столь дорогие нашему несчастному человечеству, единственное
Мадлен, ради возможности охотиться на трех или четырех сотнях арпанов земли папаши Мьета делавший вид, что он благосклонно относится к старому Гарпагону, испытывал жалость к его дочери и, видя Анжелику грустной и страдающей, пригласил ее на торжество вместе с отцом; однако папаша Мьет, опасаясь, что, приняв приглашение, он допустит дополнительные траты, которые не смогут покрыть стоимость той еды, какую Анжелика, поев у Мадлена, не съест у себя дома, отказался взять девушку с собой.
Но доброе сердце Мадлена сжималось при мысли, что в то время как папаша Мьет будет сытно есть за праздничным столом, попивая славное вино, его дочь, оставшись одна дома, будет пить воду, есть картофель, испеченный в золе, и вареные каштаны, поэтому, едва увидев папашу Мьета, желавшего ничего не потерять даже из запахов и паров тех кушаний, которые он пришел отведать и добрая часть которых ему бы досталась, сидящим у огня на кухне, Мадлен тут же поручил толстушке Луизон тайно отнести Анжелике бутылку вина, кусок говядины и четверть сыра мароль (его голодная наследница тщательно спрятала, рассчитывая растянуть неожиданное лакомство на долгое время).
Со своей стороны, папаша Мьет любил и глубоко уважал Мадлена, ведь тот не безвозмездно охотился на его землях, а в знак признательности за право охоты присылал ему то зайца, то пару куропаток, то, наконец, лопатку косули, но папаша Мьет всегда воздерживался от того, чтобы самому есть эти дары, и посылал Анжелику продавать их содержателю гостиницы «Золотой крест». Когда эта нежданная удача сваливалась на старого толстосума, его дочь должна была пешком отправляться из дома в три часа утра и возвращаться в семь, чтобы домашний распорядок оставался незыблемым. Если же Мадлен при случае интересовался у своего соседа Мьета: «Ну как, сосед, хорош ли был заяц, вкусны ли были куропатки, нежно ли было мясо косули?», Мьет, моргая, прикрывал веками свои маленькие серые глазки, проводил кончиком языка по своему безгубому рту и, растянув его в подобие улыбки, отвечал: «Не говорите мне о них, господин Мадлен, у Анжелики едва не было расстройства от переедания, а я до сих пор облизываю пальчики».
Итак, как мы уже говорили, папаша Мьет, питая большое уважение к Мадлену, был убежден, что хорошо воспитанный человек не должен заставлять себя ждать, поэтому он прибыл в восемь часов утра, хотя завтрак должен был начаться где-то в половине одиннадцатого, а может, даже в одиннадцать, и уселся на табурете около очага. И всякий раз, когда Мадлен, от волнения беспрестанно сновавший по комнатам, проходил мимо него, папаша Мьет приподнимал свой колпак и привставал с табурета.
Первая карета, которую Мадлен заметил еще как неразличимую точку на дороге, быстро распознав, что это не экипаж его крестника, была небольшая двухместная коляска, влекомая крепкой и сильной лошадью. В ней сидели два человека, составлявшие прямую противоположность друг другу как по внешнему виду, так и по характеру.
Тот, кто держал поводья и время от времени награждал лошадь отеческим ударом хлыста, похоже, не слишком радовавшим животное, был веселый мужчина тридцати восьми — сорока лет, со светлыми волосами, начинавшими уже седеть; с усами, такими же светлыми и так же седеющими, как и волосы; с умным, живым, насмешливым и полным лицом, более широким внизу, чем вверху за счет непомерно раздувшихся щек; со ртом чревоугодника, с великолепными зубами, видневшимися, когда на его губах играла открытая, искренняя улыбка; с тройным подбородком: первый, служивший основанием двум другим, скрывался под расстегнутым воротником рубашки и под свободно болтающимся галстуком. Торс едущего, как и лицо, расширялся книзу по мере приближения к животу, которому его владелец безуспешно пытался придать величественный вид и который достиг просто немыслимых размеров, так что его основание, мало-помалу расплываясь, в конце концов почти целиком заполнило весь объем коляски — в ней этот человек обычно ездил в одиночестве, хотя изначально она была сделана для двоих. Но странное дело! Эта невообразимая полнота, превратившая бы всякого другого в некое бесформенное и комичное существо (впрочем, он подшучивал над ней всегда первым), удивительно шла ему и, казалось, не слишком стесняла его движения. Толстяк был одет как охотник: в куртку, панталоны и гетры серого полотна, за спиной у него висела охотничья сумка, между ногами стояло ружье, обе его ступни упирались в прекрасную легавую собаку, имевшую лишь один недостаток: следуя примеру своего хозяина, она ступила на путь преждевременной полноты; собаку звали Вальден, по имени друга, подарившего ее нынешнему хозяину.
Это был Жюль Кретон, тот знаменитый капитан национальной гвардии Виллер-Котре, кто позволял своим людям делать все, что они хотят. Как вы помните, кум Баке, рассказав об этом г-ну Пелюшу, заставил того грозно нахмурить брови.
Его спутник, который благодаря своим качествам или, если хотите, своим физическим недостаткам, прямо противоположным недостаткам Жюля Кретона, получил счастливую возможность проделать весь путь в коляске, вместо того чтобы пройти его пешком, был длинный и худой мужчина тридцати четырех — тридцати шести лет (впрочем, питая до сих пор несбывшуюся надежду выгодно жениться, он из кокетства лет на десять приуменьшал свой возраст). Он был блондин, причем его волосы имели желтоватый оттенок, а бакенбарды — рыжеватый; у него были едва заметные брови, глаза цвета голубого фаянса, которым он старался придать томное выражение, и слегка искривленный нос; рот же его портила вечная глуповато-одобрительная улыбка. Он носил рубашку с отложным воротничком на манер Колена, галстук, продетый в кольцо с оправленным топазом, соломенную шляпу с длинной развевающейся лентой в тон шляпе и костюм розового цвета, разумеется приобретенный в провинциальном магазине готового платья.
Его звали Бенуа Жиродо. Но, не находя достаточно изысканным имя основателя ордена бенедиктинцев, данное ему при крещении его славными родителями, он поменял его на имя «Бенедикт», казавшееся ему более аристократичным.
Господин Бенедикт Жиродо служил сборщиком налогов в кантоне, главным городом которого был Виллер-Котре. Приглашенный на завтрак к Мадлену, он отправился в дорогу пешком, но у подножия холма Данплё его нагнал Жюль Кретон, который, рассудив, что, как бы мало ни оставалось в коляске свободного места, его все равно будет достаточно, чтобы там разместилась худосочная персона метра Бенедикта Жиродо, обратился к нему с предложением подняться в двуколку, и сборщик налогов принял это предложение с признательностью.
Добавим, что приятнее всего польстить сборщику налогов можно было, называя его просто г-ном Бенедиктом, то есть латинизировав имя, данное ему при крещении, и умалчивая его фамилию. Зная это, Жюль Кретон никогда не упускал случая назвать его либо Бенуа, либо Жиродо, а порою даже усиливал просторечное звучание этих имен, соединив их одно с другим.
Господин Бенедикт выказывал огромные притязания на элегантность; но, к несчастью, его длинная фигура, его длинные руки с не менее длинными кистями, его длинные ноги, опиравшиеся на длинные ступни, упорно сопротивлялись этим устремлениям и относили его среди класса двуногих, называемых людьми, к той категории, к которой орнитологи относят среди птиц аистов и цапель, то есть к голенастым.
Так что мы имели право сказать, что и в плане физическом, и в плане моральном длинный, тощий и меланхоличный Бенуа Жиродо составлял, оказавшись с ним рядом,) разительный контраст с маленьким, тучным и жизнерадостным Жюлем Кретоном.
Издалека, едва заметив хозяина праздника и убедившись, что тот сможет его расслышать, Жюль закричал:
— Эй! Кассий! Кассий, знаешь ли ты, почему я подстегиваю мою лошадь?
— Предполагаю, — ответил Мадлен, — чтобы приехать поскорее.
— Да, конечно. Но знаешь ли ты, почему я хочу добраться поскорее?
— Чтобы как можно быстрее пожать мне руку.
— Безусловно, но это не все: я хочу первым рассказать тебе остроумную шутку сельского стражника из Данплё.
— Замолчите, господин Жюль, ни слова! — произнес Жиродо, толкая своего спутника локтем.
— Замолчать! Мне замолчать! Я ведь рассержусь!
— Ну, давайте вашу шутку, — сказал Мадлен, беря поводья, чтобы рассказчику было легче сойти на землю.
— Он сказал, увидев Жиродо рядом со мной и меня рядом с Жиродо: «Какая жалость, что король Луи Филипп отменил лотерею, я бы поставил сто су на номер десять; вот этот номер едет мимо меня!»