Парижские подробности, или Неуловимый Париж
Шрифт:
Фасад, обращенный к Лувру, сохранил хрупкую ломкость готических [53] линий, камень – непохожий на светлый камень Нотр-Дам – отливал дымчатой темной бронзой, но и здесь копоть забилась под карнизы и в углубления между колоннами, обрисовывая сухо и точно детали пилонов и арок; опять что-то гравюрное мерещилось здесь, что-то от офортов Калло и еще более от прозы Мериме, тем более здесь были уже прямые ассоциации – «Хроника времен Карла IX». Воспоминания о любимой книге заново встревожили воображение, страшная ночь стала возникать передо мною в подробностях: блеск клинков, тлеющие фитили аркебуз, пламя факелов, трупы, плывущие по Сене, – нарисованные мелом кресты на дверях протестантов, крики жертв, гул колоколов, звон разбитых стекол, храпенье лошадей, – выстрелы, звон оружия.
53
Строго
Вернувшись, перечитывая книгу, я понял: Мериме – великий мистификатор. Никаких описаний, просто несколько жестких, как движение гравировального резца, фраз – и видишь то, о чем как будто бы ничего и не было сказано.
«Для меня художник, выгравировавший (сам автор упоминает о гравировке!) несколько греческих медалей, равен скульптору, вылепившему колосса». В греческих медалях, добавляет Мериме, «важнейшие части преувеличены и отделаны с особой тщательностью, а остальные едва обработаны», и «в результате эти медали поражают много сильнее и оставляют долгое и глубокое впечатление».
Мериме – божественное перо!
В его лаконичной льдистой прозе – слепящие куски словесной отчетливой живописи, как, например, «свет соломенного факела, зажженного о фитиль аркебузы»… За этими колдовскими деталями, в потаенных ритмах и безошибочной точности выбранных слов открывалась трагедия, вкус и запах времени. А то, что звуки бойни Бернар де Мержи слышит в томной тишине молельни его возлюбленной Дианы, придает событию особый эпический ужас.
Консьержери. Часы
Графиня [54] бросилась к окну и распахнула его. Тогда звуки, не задерживаемые более стеклами и шторами, стали более отчетливыми. Казалось, можно было уже различить крики боли и радостный рев. Красноватый дым поднимался к небу, взвиваясь, насколько мог видеть глаз, повсюду над городом. Можно было принять все это за гигантский пожар, если бы не запах смолы, сразу же заполнивший комнату, – запах, который мог исходить лишь от тысяч зажженных факелов. И тотчас же вспышки аркебузных залпов, раздавшихся, казалось, с ближайших улиц [55] , осветили окна дома напротив.
54
Прототипом госпожи де Тюржи в известной мере могла быть Эмили Лакост, подруга писателя в 1827–1832 гг., у которой, как и у графини, были прекрасные голубые глаза и которая тщилась обратить к Богу атеиста Мериме, как Диана – Бернара.
55
Продумывавший каждую мелочь, Мериме поселил графиню на улицу Дез-Ассиз, примерно в километре до Сен-Жермен-л’Осеруа. Эта улица (des Assis или des Arcis) давно стала частью улицы Сен-Мартен, сейчас – это примерно между улицей Риволи и Центром Помпиду.
А финал трагической хроники (в котором гибнет старший брат героя Жорж) Мериме оборачивает загадочным гиньолем:
Утешился ли Мержи? Завела ли нового любовника Диана? Предоставляю решить это читателю, дабы он мог закончить роман на свой вкус.
Истинный денди литературного стиля, Мериме искал бескомпромиссную строгость:
Мы хотели быть сильными, и мы насмехались над преувеличенной сентиментальностью.
И словно бы на эту фразу Мериме ответил Анатоль Франс:
Под маской холодного цинизма скрываются черты нежные и строгие, которых, однако, никто не видел. Застенчивый и гордый по натуре, Мериме рано замкнулся в самом себе и еще в юности приобрел тот сухой и ироничный облик, который сохранил на всю жизнь. Сен-Клер из «Этрусской вазы» – это он сам. ‹…› Не ощущал ли он в своем уме и сердце ту горечь, которая является неизбежным возмездием за смелость мысли…
Тургенев тоже находил, что Мериме «похож на свои произведения»:
Холоден, тонок,
А Мериме писал Тургеневу:
Моим вечным недостатком всегда была сухость; я создавал скелеты и поэтому, наверное, так клеймлю излишнюю дородность.
(Под «дородностью» он, разумеется, имел в виду пышность языка.)
Не так давно мне попался французский перевод «Пиковой дамы». Я открыл книжку с привычной осторожностью, ожидая нередко встречающейся приблизительности. Текст поразил меня чудесным соответствием слов и ритмов. Оказалось, то был перевод, сделанный Проспером Мериме и опубликованный в 1849 году. Мериме начал изучать русский язык взрослым и знал его достаточно хорошо, чтобы оценить его достоинства и особливость. Восхищался Пушкиным и понял до тонкости его стилистику.
Слава писателя со временем затмила благородную научную деятельность Мериме: он ведь был человеком блестящей эрудиции (член двух академий) и, став генеральным инспектором исторических памятников, значительную часть жизни посвятил изучению и сохранению архитектурного наследия средневековой Франции.
Сен-Жермен-л’Осеруа
И «Хроника времен Карла IX» тоже была создана словно бы во славу истории и привлекла внимание думающей публики к средневековому Парижу за два года [56] до появления «Собора Парижской Богоматери» Гюго (1831). Разница, однако, исчисляется не годами – между двумя книгами произошла Июльская революция. Конечно, громокипящий пафос огромного романа Гюго имел куда более шумный резонанс, нежели тонкая книжка Мериме. Это была встреча Голиафа и Давида, в которой не оказалось победителя. Но рискну предположить, что и по сию пору безупречная простота Проспера Мериме («to the happy few» [57] , по любимому выражению его друга Стендаля) остается недосягаемой в своей строгой высоте и для всемирной славы титана Гюго.
56
Правда, еще в 1826 г. вышел исторический роман Альфреда де Виньи «Сен-Мар», но он не стал столь же заметным событием во французской литературе.
57
Немногим счастливцам (англ.). Выражение Голдсмита, которое использовал Стендаль в качестве завершающего посвящения в конце своих романов.
Размышляя на эти примерно темы, я вошел в узкую улицу справа от церкви – улицу Священников Сен-Жермен-л’Осеруа (rue des Pr^etres-Saint-Germain-l’Auxerrois). Во времена Карла IX ее называли Улочкой, по которой приходят к церкви (ruelle par laquelle on va `a l’'eglise), или просто Клуатр (Clo^itre) – Монастырской. Теперь же в глубине ее сияли электрические буквы «Самаритен»: за церковью был огромный и очень дорогой универмаг, выходивший своими многочисленными зданиями и на Сену, и на улицу Риволи.
Улица была настолько узка, что отойти от церкви хоть на дюжину шагов оказалось невозможным, и лишь два верхних яруса роковой старинной колокольни, той, чей звон стал увертюрой кровавой ночи, можно было разглядеть за боковым порталом церкви. Она была чудо как стройна и горделива, эта квадратная угловатая башня – уже почти скрытый от нынешнего города символ былой трагедии. С закругленными сверху окнами, еще хранящими память о романском зодчестве, фланкированная готическими «пламенеющими» пинаклями, лишенная, как и Нотр-Дам, остроугольного навершия, но все равно сохраняющая тяжелую грацию, она высилась каменным призраком минувшего, забытого уже Парижа.