Парк культуры имени отдыха
Шрифт:
— Нда, всё-то вы, священные, понимаете, хорошо вам. Вообще, нынче вам лафа. Святейший сам в Елохове на Пасху властям свечки поджигает, в ручки подаёт и за них ещё кланяется…
— Ну, ты не того… хо-хо-хо… не того… Уж больно строг. Ладно, ты теперь пей по малыим порциям, а больше вкушай, вот ещё и мясо холодное, а я — что ж, мне самому интересно, весело даже. Прости меня, Господи, на всякий случай (он перекрестился на икону) за неприличности юности моея, ибо не ведал, что творил, слаб духом был и безумен. Однако, веселие имел немалое, за что был сечен не раз.
Он
— Ну вот — где мы с тобой чаще всего девок кадрили? В Парке Горького?
— Именно. Да почти все знакомства, что я помню, все там были.
— А как мы знакомились, как представлялись? Я — всё внук Чапаева, а ты ведь даже назвался как-то внучатым племянником Троцкого.
— Уй! — протрясся он, зажав рот рукой, такая манера у него, когда смущён, а смешно. — Что ты! И ведь верили, дурочки. Я ж типичный русак вологодский, нос пипкой, альбинос — а верили, что еврейчик. Да, народ тогда наивный был, не то, что нынешняя…
— Сволота, — подсказал я. — Нет, это не «публика», это сволота. И, по-моему, у тебя тогда хата была. Была? Ну да, мы ж к тебе и возили. В Сокольники, не ошибаюсь?
— Ага, Шестой Лучевой просек, деревянные домики. А в Парке, да, там и буфеты, и ресторан «Кавказ» дешёвый. А какая пивнуха «Пльзень»? До 11 вечера работала. Во, я вспомнил одну вещь, это и будет моя первая микроновелла, а назову я её — «КОТ С САПОГАМИ».
Как-то летом тёрся я у лодочной станции на Голицынских прудах. Смотрю, стоит одна ничего себе, ко мне спиной. Зад — шесть кулаков, ноги — стройней не бывает, платье крепдешиновое этак их овевает, а я воображаю, что там выше, где они сходятся… У-у-у! И локоны у ней по плечам белокурые — всё моё. Я так подкрался и выставил параллельно с её мордочкой свою харю, как Ленин с Марксом.
— Вот так, лапочка, — говорю, — они и смотрят отовсюду, наши учителя марксизьма-ленинизьма, правда? (Тогда, в 61-ом, Хрущёв второй раз покатил на Сталина, народ много болтать начал, анекдоты про Ленина пошли.) Она на меня глянула, улыбнулась. Да-а, мордашка-то у неё оказалась не того… Попался я, а отступать не хочется, формы прельщают. Представь: лицо длинное, подбородка почти нет, нос до нижней губы, глазки маленькие, но — сте-ервущие! В возрасте, меня годков на десять старше, опытная, ловит, знать, «рыбку».
— Не искупаться ли нам? — дурачусь. — Вон к тем лебедям сплаваем, а? Правда, не пруд, а борщ, но вечер-то жаркий. А может, лодочку возьмём? Вы свободны? Я свободен. Смотрите-ка…
Отпахнул я лацкан своего пиджака-букле до колен, а там орден Ленина, и он в очках. Она чуть не упала в воду от смеха. Как я её! Ручку ей ладошкой: «Аполлон». Она мне: «Лиля». — «О, это не имя, это дачный романс!» Сели мы в лодку, начали плавать в этой луже, а лодок много, все сталкиваются, брызгаются, смех, май. И я так задумчиво ей своим профундо читаю, над всем прудом несётся: «Мы
— А что это, — спрашивает, — такое: «утончённость мечты разлюбив»?
— А вот, — говорю, — милая Лиля, если мы сейчас поедем к вам или ко мне, хотя я живу очень далеко, в Сокольниках, то я всё это объясню.
Ну чего, баба зрелая, явно хочет в постель, я ей понравился, чего тут в дудки дудеть. Она говорит:
— Давайте ко мне, я у Белорусского вокзала живу, рядом.
Отлично. Взял я в ресторане «Времена года» (это для понту, денег-то у меня в обрез) бутылку портвейна тринадцатый нумер, и мы поехали к ней. Где-то это у Тишинского рынка. Дверь нам открыла её единственная (как вскоре выяснилось) соседка — этакая старая карга в чорной шали по пояс, как летучая мышь или вестник Смерти.
Выпили. Разговорились. Персидский кот здоровенный подходит, ласкается. Если б я знал… Вскоре начал я её целовать, лифчик расстёгивать, да так долго возился, что она от нетерпения готова была мне в ширинку голову просунуть. Стучит зубами, «скорей!» скоргочет.
Тут меня «завело».
— Нет, — говорю, — желанная Лиля, я просто не могу, я извращённый (а сам ей чулочки медленно с ног скатываю — красивые ноги — как лепестки, а муфточка между ног так ходуном и ходит, ножки она уж задрала, дёргается от желания), я, — говорю, — буду иметь тебя в античных позах, но — в сапогах.
Она сперва не поняла: «милый… милый… скорей же…»
— Пока я буду бруки сымать, ты давай сапоги одевай. Сапоги у тебя есть? Ну, зимние, осенние, всё равно какие. Ну что смотришь?
А я уж банан свой достал, покачиваю. Она в сорочке бегом к шифоньеру, достала новые, австрийские. Натягивает на ноги, а всё смотрит, не шучу ли я. Тело у ней хорошее, как у двадцатилетней, налитое, только сисочки слабоваты.
— Оставайся в сорочке, я одетых люблю.
Задрала ноги, и… «Взревел Лука…» Ох и возились мы!
— Ты чего, правда, что ль, в сапогах любишь? — спрашиваю Аполлона.
— И даже очень. И одетых люблю, голых не уважаю. Особенно в белом чём-нибудь — как святая, как невинная. Ну и уже «подходит» у нас, она стоном стонет, а тут звонок телефона, а он у неё в коридоре на стене висит. Соседка-старуха, видать, в замочную скважину подглядывала, потому что тут же цоп трубку и кричит: «Лиля, тебя к телефону!» У Лили самый пик, какой ей телефон. А эта дура опять: «Лилька, к телефону тебя, не слышишь, что ли!»
И вот моя придурочная Лиля — в таком аховом состоянии — вместо того, чтоб промолчать, вдруг замычала-запричитала:
— Тася… я не… не могу… подойти… скажи… чтоб… позвонили… попозже…
— Ну скажи, Вольдемар, нормальная она или нет? Э, ты опять полный стакан тянешь. Я же сказал: помалу. У меня ещё есть, не жадничай.
— Да я, Аполлоша, граммочку, — жалобно протянул я. — Ну и чего ж дальше?
Лежим, перевариваем. Вернее, она переваривает, а у меня — тормоз. Не вышло. Да у кого ж выйдет в таком-то положении?!