Пармская обитель
Шрифт:
– Я не хочу упрекать вас, – сказала она графу, – за то, что в записке, которую вы представили принцу на подпись, слова «несправедливый приговор» отсутствовали, – в вас заговорил инстинкт придворного, интересы вашего повелителя вы безотчетно поставили выше интересов вашей подруги. Свои действия вы уже давно предоставили в мое распоряжение, но не в вашей власти изменить свою натуру. У вас не только большие таланты для роли министра, в вас сидит инстинкт царедворца. Опустив в письме слово несправедливый, вы погубили меня, но я далека от упреков; всему виною инстинкт, а не ваша воля.
Запомните, – добавила она совсем иным тоном и приняла повелительный вид. – Запомните, что я
Граф вышел из дворца Сансеверина в отчаянии. Он видел, что герцогиня бесповоротно решила расстаться с ним, а никогда еще он не любил ее так страстно. Нам придется не раз подчеркивать подобные странности, ибо за пределами Италии они немыслимы. Возвратившись домой, граф разослал до шести нарочных с письмами по дорогам, ведущим в Кастельнуово и в Болонью. «Но это еще не все, – думал бедняга граф, – принцу может прийти фантазия казнить несчастного юношу, чтобы отомстить герцогине за дерзкий тон, который она позволила себе с ним в тот вечер, когда было написано роковое письмо. Я чувствовал, что она переступила тот последний предел, за который никогда нельзя выходить, и, пытаясь исправить ее промах, я сделал несказанную глупость: опустил слова „несправедливый приговор“ – единственное, что связывало принца… Да нет, разве этих людей может что-нибудь связать? Несомненно, это была величайшая ошибка в моей жизни. Я отдал на волю случая все, чем жизнь мне дорога. Теперь нужно умелыми действиями исправить последствия такой опрометчивости. Но если я ничего не добьюсь, даже поступившись немного своим достоинством, я брошу этого деспота. Посмотрим, что он будет делать без меня при своих притязаниях на высокую политику и поползновениях стать конституционным королем Ломбардии. Фабио Крита – дурак набитый, а у Расси только один талант: с соблюдением законных формальностей вешать людей, не угодных власти».
Приняв твердое решение отказаться от министерского поста, если расправа с Фабрицио не ограничится заключением в крепость, граф подумал: «Пусть даже безрассудный вызов, брошенный тщеславию этого человека, лишит меня счастья, по крайней мере я сохраню свою честь… На министерский портфель я махнул рукой, а значит, могу позволить себе сколько угодно таких поступков, которые нынче утром счел бы недопустимыми. Например, я попытаюсь сделать все, что доступно человеческим силам, чтобы устроить побег Фабрицио… Боже мой! – воскликнул про себя граф, прерывая свои размышления, и глаза его широко раскрылись, словно перед ним нежданно возникло видение счастья. – Герцогиня ни словом не намекнула о побеге. Неужели она впервые в жизни отступила от обычной своей искренности? Может быть, в этом разрыве таится желание, чтоб я изменил принцу. Господи! Да в любую минуту!»
И взгляд графа вновь принял присущее ему тонкое, сардоническое выражение. «Милейший фискал Расси получает от государя плату за приговоры, которые бесчестят нас во мнении
Возродившись от проблеска надежды, граф направился к собору, сам удивляясь легкости своей поступи; он улыбнулся, несмотря на свою печаль: «Вот что значит не быть больше министром». Собор, как и многие итальянские церкви, служил проходом между двумя улицами. Граф издали увидел одного из старших викариев архиепископа, направлявшегося к клиросу.
– Раз мне посчастливилось вас встретить, – сказал ему граф, – надеюсь, вы будете добры избавить подагрика от утомительного труда взбираться по лестнице к его преосвященству. Я буду бесконечно обязан ему, если он соблаговолит спуститься в ризницу.
Архиепископ пришел в восторг от этой просьбы: ему многое надо было сказать министру относительно Фабрицио. Но министр, догадываясь, что это «многое» – лишь пустые фразы, не стал его слушать.
– Скажите, что за человек аббат Дуньяни, викарий церкви Сан-Паоло?
– Ограниченный ум и большое честолюбие, – ответил архиепископ, – очень мало щепетильности и крайняя бедность, так как все съедают страстишки.
– Черт побери, монсиньор! – воскликнул министр. – Вы живописуете, как Тацит! – и, засмеявшись, простился с архиепископом.
Возвратясь в министерство, он приказал немедленно послать за аббатом Дуньяни.
– Вы духовник моего дражайшего друга, главного фискала Расси. Не желает ли он что-нибудь сообщить мне? – И граф без лишних слов и церемоний отослал Дуньяни.
17
Граф уже не считал себя министром. «Посмотрим, – сказал он мысленно, – сколько можем мы держать лошадей, когда попадем в опалу, – ведь так будут называть мою отставку». И он произвел точный подсчет своего состояния. Вступая в министерство, он имел 80 000 франков; теперь, подведя итог, он, к великому своему удивлению, обнаружил, что его состояние не достигает и 500 000 франков. «Значит, у меня будет не больше двадцати тысяч франков годового дохода, – подумал он. – Надо сознаться, что я весьма нерасчетливый человек! А ведь любой буржуа в Парме уверен, что у меня сто пятьдесят тысяч ливров доходу! Принц же в этом смысле не отстает от любого буржуа. Когда меня увидят в убожестве, все будут говорить, что я ловко умею скрывать свое богатство. Ну, не беда! – воскликнул он. – Я еще месяца три пробуду министром и удвою свое состояние».
В этих соображениях граф увидел предлог написать герцогине и с жадностью ухватился за него, но в оправдание своей смелости при новых их отношениях заполнил письмо цифрами и подсчетами. «У нас будет только двадцать тысяч годового дохода, – писал он, – но на такие средства мы вполне можем прожить в Неаполе все трое: Фабрицио, вы и я. У нас с Фабрицио будет одна верховая лошадь на двоих…» Лишь только министр отослал письмо, доложили о генеральном фискале Расси. Граф оказал ему прием весьма пренебрежительный, граничивший с дерзостью.
– Что это, сударь? – сказал он. – Вы приказали схватить в Болонье заговорщика, которому я покровительствую; мало того, вы собираетесь отрубить ему голову и ничего мне об этом не сообщаете! Знаете ли вы по крайней мере имя моего преемника? Кто он? Генерал Конти или вы сами?
Расси растерялся. Он не имел привычки к большому свету и не мог понять, шутит граф или говорит серьезно; он сильно покраснел и пробормотал что-то невразумительное. Граф смотрел на него, наслаждаясь его замешательством. Вдруг Расси встрепенулся и с полной непринужденностью, улыбаясь будто Фигаро, пойманный с поличным графом Альмавива, воскликнул: