Парни
Шрифт:
— Погубишь, Иван, и себя и меня погубить: Сибирью дело пахнет. Ой, помоги, утешитель-батюшка.
— Прочь, срамница!
Он отшвырнул жену к печке. Михеич приподнял голову, ощупал ее, потрогал рукою бока и ноги, потом пополз к порогу. Но как только он поднялся, Иван опять выстрелил, и Михеич снова рухнулся, Иван захохотал злобно и громко. Жена ревела у печи. Затем Иван поднялся с лавки, сгреб Михеича в беремя и выбросил его в сугроб с крыльца. После того он зверем подскочил к жене. Та обробела,
— Невиновная ни на маково зернышко. Хоть угодника сниму да поцелую. Одного тебя я знаю, мужняя жена, да неужто я на старика позарюсь? Не задумай злое дело. Смотри, ответишь.
Он отошел от нее. Его нерешительность разом ее взбодрила.
— Ноне не положено бить бабу. Рабочим прозываешься, а этого не понимаешь. Только дурость одна на разуме.
— Ставь вина, — сказал он просто.
— Была вина, да Бог простил. У меня винная потребилка, что ли?
— Давай, последнее тебе слово сказано.
Он подошел к ней, сжал ее руку, толкнул её к подполу ближе.
— Шинкарка. За каждый день у тебя припасено. Я знаю. Полезай!
Вид его был необычаен. Остановившись у печи, она сказала в раздумье:
— День идет в сутолоке, другой настает — охальству конца нету. Неужто я в людском охвосте последняя сорная трава? Головушка кругом идет, зазор на шее моей жерновом виснет; а для тебя неприметно это… Люди только паскудство мое и видят. А паскудство жжет меня, вот как жжет!..
Она порвала цветную кофту на груди и метнулась к мужу.
— Верю, — закричал Иван, раздраженный, отталкивая ее от себя, — верю всякому зверю, верю и ежу, а тебе погожу. Полезай сию же минуту!
Он открыл подпол, и она стала спускаться по лестнице. Муж взял ее за волосы и столкнул с приступка. Она повисла на волосах, которые держал в руках Иван. Он приложил длиннущие густые волосы жены к краю подпола и прищемил их покрышкой. После этого он встал на покрышку, притопнул и пьяно закричал, заглушая идущие снизу визги. Как безумный, потом выбежал он на проулок.
Улица была мертва и пуста, только придушенный крик жены сочился в улицу сквозь стены дома. Иван погрозил в эту сторону, откуда шел крик, кулаком и пошел прежней дорогой к хоздвору. Вдали протыкали тьму бесчисленные точки электрических фонарей и лампочек.
Глава IV
БАРАК 69
На третьи сутки после того Ивана позвали в красный уголок рабочего клуба. Робея, прошел он мимо скамеек к отверстию в углу, вместо двери, и остановился, увидя людей. Он снял шапку и стал глядеть в потолок, сплошь заиндевевший. Изукрашенная блестками инея паутина бахромами висла на портретах высоких деятелей.
— Шапку ты надень, — приказал косоватый парень, которого
Когда Иван присел, то увидел, что очутился рядом с женой. Она сурово глядела на девушку, которую он тоже видел на реке. Жена была шалью укутана и даже на Ивана не поглядела. Иван обернулся к ней спиной и ответил Мозгуну скучно:
— Не курю я сыздетства.
— У них весь род тихони, — вдруг сорвавшись с места, затараторила Анфиса, и концы ее шали стали реять над головами сидящих. — Не пьют, не курят, а баб тиранят до гробовой доски. Покойник отец ему завещанье оставил — держать меня во всех строгостях. Вот он, охальник этот, что наделал надо мною! Поглядите, люди добрые.
Она стряхнула шаль с себя и показала всем оборванные волосы, черные, как уголь, и много ссадин на шее цвета моркови.
— Мучитель он мой и никудышник. Ослободите его от меня Христом-богом, только этого и молю.
И прибавила серьезно, перестав хлипать:
— А про между прочим, добра у нас с ним никакого нету. Понапрасну люди судачат.
Девушка Сиротина усадила бабу насильно и сказала Ивану про то, что разбирать его поступок с женой станут на товарищеском суде, а сейчас спрашивают их предварительно.
— Сласть одна, — ответил Иван, — что в лоб, что по лбу.
— Как же так? — удивилась Сиротина. — А жену ты ведь колотил? Ну скажи по правде.
— Колотил, да мало.
— Почему так?
— Этого стоит.
— Он на мое последнее нажитое добро кинется, — завопила Анфиса. — Скажите, чтобы до моего добра не касался, ирод.
— Живи как хоть, — сказал Иван, — будь подстилкой каждому хахалю. Эх, Анфиска, все верно говорил тятя.
Иван угрюмо слушал, как перед Сиротиной Анфиса обильно выкладывала жалобы на мужиков-«супостатов». Речисто она про бабью говорила долю: баба-де и швец, и жнец, и в дуду игрец, и глазами коров стереги, голосом колыбельную пой, руками пряжу пряди, ногами дитя качай. Получалось очень сурово, и Сиротина в такт ей мотала головой и вздыхала с ней совместно.
— Он в самом старом духе воспитан, — продолжала Анфиса, склонив голову набок, жалобно, — баба перед ним вставай, как лист перед травой, и скачи передом и задом. И живу-то я — весь век мучаюсь, — всплакнула она. — В сиротах вольного свету не видамши и замуж вышедши. Горемычная бабья жисть, и защиты ей, видать, везде мало.
Мозгун прервал ее, обратись к Ивану:
— Ты бы что-нибудь сказал за себя. Вон сколько на тебя в женотделе нагрохали!
— Пущай, — ответил Иван, — пущай нагрохали. Одного жалею, не оторвал ей голову напрочь.