Пасхальные рассказы русских писателей
Шрифт:
– В точности! «Закал». И как это я такое индустриальное слово забыл? Борин полковника играл, а вы – князька, полюбовника ейнова. Черкесочка у вас белая была и кубаночка белого же курпея…
– Ишь, как вы все помните! – засмеялся я. – Вот не думал, когда играл…
– Оно так и бывает. Не думаешь, а выходит. Все обдумаешь – ничего не получается. Та к вот. Узнал этот полковник, что промеж них опять любовь зачинается, и не ее стал бить, как это полагалось бы по человечеству, а сам нарочно под чеченские пули пошел, чтобы ее, значит, ослобонить от греха и жизню ей с любовником устроить…
– Какое же это отношение к революции имеет?
– Обождите. Придем и к революции. От того представления,
– Ну, это что-то мне непонятно…
– Говорю, обождите. Все ясно-понятно будет. Я себе так в голове планировал: хорошо, батька мой на посту жизни решился, сполняя свою казачью службу. Понятно. А к чему этот пост, служба эта? Стал бы он за эти десять рублев служить? Ни в жисть! Своего тогда нам вот как хватало. Чего душа хочет! Нет, он знамени своему, присяге, душе своей служил. Опять же инвалиды наши… они за что жизни решились? А сам я за что в Конную пошел? От одной лишь злобы? Конечно, злобы этой много во мне скипелось, за банкировы десять рублев, за маманины слезы. Это верно. Злобу эту я в крови топил. Тоже верно. А только и я не одной злобой в бой шел. Вот, как этот полковник… Он ведь на жену-то не озлобился, а ее счастья ради подвиг свой смертный совершил. Тут и есть центр удара…
Мой собеседник помолчал, оглянулся на двери церкви, откуда еле струился свет немногих бедных лампад, и продолжал…
– Есть еще время. Досказать вам успею. Так вот… засела во мне эта думка. Когда меня осудили, я так себе располагал: ладно, оно, может, и лишнего дали мне, а в корне правильно. Советскую власть я ругал? Ругал. Чекиста побил? Побил. Права советская власть. А вот когда я над полковником этим раздумался, все по-другому стало. Выходит, я прав, что его по морде саданул. Не я – контра, а он – сволочь! По рассуждению одно, а по душе совсем наоборот. Так и ходил я промеж двух дорог, а по какой идти – не знаю!
– Все-таки я не понимаю вас, при чем же тут этот полковник кавказский?
– Как же вы понять этого не можете? Очень даже просто. Ведь по закону, что он должен был произвести? Ну, там, побить жену или в чулан ее запереть… не знаю, как у интеллигенции в таком случае полагается, а князька – откомандировать или, того вернее, его под верную пулю послать, да и дело с концом. Шито-крыто. А он сам на смерть пошел. Для спокоя души.
А в революции иное: тебя пнули – ты руби, тебя рубанули – стреляй! Изничтожай до корня! За одного – десять к стенке! Та к и я за папанину обиду, за эти самые десять рублев сколько порубал? А пришли тогда банкиры тысячу, может совсем мне другой маршрут вышел? Даже обязательно другой. Значит, вся-то революция за десять рублев произошла? За дерьмо это? Да знаете, сколько у меня их на фронте было? Полная кобура! Сам навроде банкира…
Вот тут-то, в рассуждении этом, я и с отцом Никодимом познакомился. Дело это так было. Попал я на командировку, в самую что ни на есть дебрю нас загнали: один барак, лесорубов человек двадцать, туда же и отца Никодима определили. Вот, запрут нас вечером, он и начнет свои сказки рассказывать, а я, надо вам сказать, от малых лет всякое чтение очень уважал; какая книжка в руки попадет, обязательно всю прочту. Очень нам было всем занимательно отца Никодима слушать.
Раз начал он нам про Веру, Надежду, Любовь и Софию, мать их, рассказывать, как они, царя не побоявшись, на своей правде стояли и лютую казнь за нее приняли; вот тут-то и вышел главный поворот. Стой, думаю, да ведь это же опять полковник тот и батька мой на посту, да и я сам, когда от сердца чекиста по роже хватил… Вот ведь оно самое, только в другом обличье! А отец Никодим дальше рассказывает, как они, значит, в муках на небо смотрели и ангелов там видели.
– Извиняюсь, – говорю, – батюшка, ведь это им все представлялось так, конечно, как бы от мечтания…
– Почему же ты так рассуждаешь? – отвечает он мне, – что от мечтания? Видели, значит было!..
– Да откуда же эти ангелы возьмутся? Почему же мы их не видим?
– А очень даже просто это, – отвечает мне батюшка, – ты в яме сидишь, что видишь? Одним счетом – ничего! А поднялся из ямки – видней тебе стало! А на гору взошел – еще дальше видишь! На вершину стал – и все пути тебе оттуда открываются. И всех человеков, скотов и прочих творений Божьих в полном виде там себе представляешь… Сверху-то, значит. Вот она, гора-то эта, и есть жизнь человеческая. Трудна она, это, конечно, верно, а на то и дан нам подвиг. У каждого же человека своя гора. Одна – повыше, другая – пониже, а превыше всех – гора Голгофа.
И зачал он нам тут опять про разбойника рассказывать, который со Христом на Голгофу взошел и там, через смертную муку, спасение принял. Вот на этом самом месте окончательный поворот и получился. Вижу: разбойник тот самый я есть. Должен я на ту гору взойтить. Так мне от рождения назначено. Поняли теперь, как поворот произошел?
Однако, будто и к заутрене близко. Надо еще в барак сбегать, разговенье свое принести. А нашу-то заутреню соловецкую помните?
Еще бы я не вспомнил ее, эту единственную разрешенную на Соловках заутреню в ветхой кладбищенской церкви. Помню и то, чего не знает мой случайный собеседник.
Я работал тогда уже не на плотах, а в театре, издательстве и музее. По этой последней работе и попал в самый клубок подготовки. Владыка Иларион добился от Эйхманса разрешения на службу для всех заключенных, а не только для церковников. Уговорил начальника лагеря дать на эту ночь древние хоругви; кресты и чаши из музея, но об облачениях забыл. Идти и просить второй раз было уже невозможно.
Но мы не пали духом. В музей был срочно вызван знаменитый взломщик, наш друг Володя Бедрут. Неистощимый в своих словесных фельетонах Глубоковский отвлекал ими директора музея Ваську Иванова в дальней комнате, а в это время Бедрут оперировал с отмычками, добывая из сундуков и витрин древние драгоценные облачения, среди них – епитрахиль митрополита Филарета Колычева. Утром все было тем же порядком возвращено на место.
Эта заутреня неповторима. Десятки епископов возглавляли крестный ход. Невиданными цветами Святой ночи горели древние светильники, и в их сиянии блистали стяги с Ликом Спасителя и Пречистой Его Матери.
Благовеста не было: последний колокол, уцелевший от разорения монастыря в 1921 году, был снят в 1923 году. Но задолго до полуночи, вдоль сложенной из непомерных валунов кремлевской стены, мимо суровых заснеженных башен, потянулись к ветхой кладбищенской церкви нескончаемые вереницы серых теней. Попасть в самую церковь удалось немногим. Она не смогла вместить даже духовенство. Ведь его томилось тогда в заключении свыше пятисот человек. Все кладбище было покрыто людьми, и часть молящихся стояла уже в соснах, почти вплотную к подступившему бору.
Тишина. Истомленные души жаждут блаженного покоя молитвы. Уши напряженно ловят доносящиеся из открытых врат церкви звуки священных песнопений, а по темному небу, радужно переливаясь всеми цветами, бродят столбы сполохов – северного сияния. Вот сомкнулись они в сплошную завесу, засветились огнистой лазурью и всплыли к зениту, ниспадая оттуда, как дивные ризы.
Грозным велением облеченного неземной силой Иерарха, могучего, повелевающего стихиями теурга-иерофанта прогремело заклятие-возглас владыки Илариона: