Пассажир последнего рейса
Шрифт:
— Ну, насчет церквух разных старец монах небось почище музейщика наплел бы, — заметил сердито Пронин. — Где какие мощи святые да какой праведник спасался. Ох, видел я, пока нас сюда из каземата вели, как эдакий монах-праведник из пулемета очереди давал.
— Из Спасского монастыря не одни офицеры стреляли, а с монахами вместе, — подтвердил и Вагин. — Теперь поговорка даже пошла в городе: «что ни попик, то и пулеметик». Кстати, какими судьбами к нам монах и монашка попали?
— Это я могу пояснить, — сказал Бугров. — Старик офицеру казачьему возражать
Все засмеялась.
— Небось приучили ее нас за зверье считать, — начал было Пронин, как вдруг из-за штабеля высунулась чья-то рука и легла на плечо Бугрову. Все с удивлением узнали раненого Сашку Овчинникова. Почти невидимый за шпангоутом, он тихонько подобрался к сидевшим коммунистам.
— Ты что, Овчинников? — в недоумении спросил Бугров. — Чего тебе?
Сашка внимательно оглядел серевшие в сумраке лица, подольше задержал взгляд на Ольге. В руках у нее был карандашик и книжка курительной бумаги: пока не стемнело, Ольга делала себе пометки. Овчинников примостился на полене рядом с Ольгой и сказал:
— Пишете, значит? Что ж, запишите и меня.
— Куда тебя записать, товарищ? — удивился Полетаев. — У нас здесь сейчас партийное собрание. Вот кончим и тут же с тобой потолкуем. Погоди маленько.
— Нечего и годить. Пишите и меня в ваше собрание. Чтобы и мне, стало быть, считать себя партейным. Пишите так: Овчинников, Александр Васильевич, с 1897 года. Еще чего вам про меня знать надобно?
— Ты хочешь в коммунисты записаться? — переспросил помвоенкома. — Так тебя понять?
— Да. Желаю вступить.
— А ты кем на воле был?
— Крестьянин я. Из села Яшмы.
— Бедняк? Середняк? Ведь крестьяне разные бывают.
— Отец вроде бы середняком считался. А я еще своего хозяйства he имею, на брата работаю. По конской части.
— А брат твой?
— Этот справный, Овчинников, Иван. По конному делу первый у нас заводило. Только я его делов знать больше не хочу. Уйти надумал из села. Учиться.
— Ну а в политике маленько разбираешься? Знаешь, что по этой части с коммуниста спрос немалый?
— Разбираюсь плоховато, а научиться желаю. Насчет белых-красных вроде бы разобрался, на то мужику большого ума не нужно.
— Газеты читаешь? Ленина знаешь, слыхал?
— Слыхал. Всей красной силе — голова.
— Разрешите мне, — вмешалась Ольга. — Вот, понимаешь, Овчинников, если придут сюда, на баржу, белые офицеры, они раньше всего скомандуют: коммунисты, комиссары, жиды — два шага вперед! Это может случиться ночью этой, через час, завтра, в любую минуту. И должен будет коммунист, не дрогнув, голову сложить за народ. Ты подумал об этом?
— Как раз об этом и подумал. И так решил: с вами держаться. Все сумею, как подобает. Не сумлевайтесь. Пишите!
— А в бога ты веруешь, Овчинников?
— Конечное дело, верую! Что же я, зверь?
— А знаешь, что коммунисту верить в бога не положено?
— Стороной и про это слыхал, только не может того быть, чтобы Ленин запрещал совесть иметь. Какой же человек без веры, без совести? Никакой цены такой шаромыжник не имеет.
— Вот видишь, Овчинников, какой ты, оказывается, еще несознательный товарищ? Владимир Ильич, товарищ Ленин, пишет и повторяет, что религия — опиум народа. Понял? Опиум — значит дурман, яд. Буржуазия отравляет ядом ум трудящихся, чтобы сделать их покорными. Бог для порабощения твоего выдуман, и только. Ясно?
— Не, не ясно. Много добрых людей верует. Вон хоть Антонина. У нее отец-мать образованные были, а она — верует. Ведь я как понимаю: человеку понятие нужно иметь, что грех, а что дозволено. А без бога как понимать грех? Почему не украсть, не убить? Отстанет народ от совести — разбалуется вовсе. А ты — опиум! Чем ты без него человека в рамках удержишь? Выходит, тогда и на клятву, и на присягу плюнуть можно?
— Вот что, Овчинников, — сказал помвоенкома. — Это разговор очень интересный и нужный, но долгий. Сейчас, понимаешь ли, просто некогда. Наступил трудный момент. Мертвых надо убрать, уже крайняя пора, а к борту и проемам не подступишься. Надо у людей дух поднять, надежду укрепить. Подумать, как будем дальше бороться, как и чем нам от пуль защититься. Об этом сейчас у нас и речь.
— Что привело тебя сюда, Овчинников? — спросила Ольга.
— То и привело, что замечаю — о людях у вас забота, о спасении. И я все время про это думаю, планы строю. Имею еще силы немножко. Если что надумаете — я с вами. Что поручите — все исполню.
— Да ведь не с нами ты, Овчинников, а с господом богом, — сказал Смоляков. — Ты богу слуга, не людям. И поскольку ты знаком с Бугровым подольше и поближе — советуйся, он тебе многое растолкует, чего ты сегодня еще не понимаешь.
— Ну а в партию-то вы меня записали?
Смоляков привстал, давая понять Овчинникову, что он становится лишним.
— Вот что, парень! Здесь сейчас — фронт, а коммунистом на фронте может быть только самый верный, проверенный человек, кому дороже всего — знамя революции, какая бы гроза ни трепала это знамя. Притом человек, свободный от темных предрассудков и пережитков. Потом сам поймешь это.
— Постой-ка, Смоляков, — сказал Бугров. — Парня этого я маленько знаю. Никак господин подъесаул с ним общего языка найти не смог. А мы, думается, должны найти. Считаю так, товарищи: надо уважить просьбу. Здесь каждый, кто до смертного часа остается верен делу революции, достоин считаться коммунистом, коли сердце его того требует. А билет на берегу выдадим. Предлагаю принять Овчинникова Александра и оговорку сделать, чтобы потом занялся изживанием своих предрассудков.