Pasternak
Шрифт:
Отец кидался к Сереже и собирал ложкой с его губ и подбородка вытекавшую как пена кашу: «Пусть мы умрем и, скорее всего, не воскреснем. Но уже в этом мне видится испытание… — он мечтательно улыбался. — Помнишь, мы читали „Незнайку в Солнечном городе“? Волшебная палочка давалась только за бескорыстные поступки. Бессмертие нельзя получить по расчету. Только тот, кто действует бескорыстно, заслуживает его…»
Отец грел свои тонкие дрожащие пальцы о растрескавшийся кафель печки: «Милосердие — единственное, что имеет ценность само по себе. Религия подменяет милосердие системой посмертного воздаяния. Наше советское общество отошло от религии,
Сережа, погруженный в страх, выглядывал из него как из дупла, и видел в огненных отблесках лицо отца, присевшего у открытой печной заслонки: «Я тоже слабый человек. Но вот, что мне кажется. За всю историю человечества возникло множество различных религий, и для меня это сигнал того, что Бога просто невозможно заменить какой-то идеей, и уже одним этим он являет нам себя. Он там, где кончаются все идеи Бога, среди добрых работящих людей, живущих честной серединой бытия в неверующей вере…»
Потом отец начинал петь на колыбельный мотив:
Никого не будет в доме,Кроме сумерек. ОдинЗимний день в сквозном проемеНезадернутых гардин.Только белых мокрых комьевБыстрый промельк маховой.Только крыши, снег и, кромеКрыш и снега, — никого…Сереже делалось страшно, и он начинал плакать.
Отец обрывал «колыбельную», брал его на руки и, укачивая, выдумывал следующую доктрину: «Мироздание удивительно и гармонично. Весь мир — это один большой Бог. Он существует везде и все собой наполняет, во всем его дыхание, в каждой вещи. Вот твой любимый плюшевый пес, — он брал в руку ушастую игрушку, — в нем тоже образ Божий».
Сережа обнимал плюшевую собаку, успокаивался и начинал засыпать.
Отец придумывал очередную сказку: «Мы не замечаем Бога, потому что видим через него. Он прозрачный. Из стеклянного золота он сделал солнце и звезды…»
3
Страхи прекратили, однако, не отцовские беседы, а подступившая школа. Среди других детей впечатлительность Сережи пошла на убыль, но отец часто любил вспоминать о целебной силе вовремя сказанных слов.
Сережа Цыбашев последовательно получил от школы все защитные амулеты, уберегающие от нездоровой мистики: октябрятский значок, потом пионерский галстук и комсомольский билет. Он учился, не проявляя каких-либо склонностей, и после школы поступил в университет на филологическое отделение.
На первом курсе Цыбашев покрестился. То был почти конъюнктурный поступок. Тогда многие его знакомые крестились. Цыбашев шел в церковь не чтобы уверовать, а из любопытства, рассматривая крещение как вариант алкогольного опыта.
В одно зимнее утро он поехал в храм на окраине города. Приятель ждал его снаружи, где сидели сиреневого вида, похожие на скорченные баклажаны, побирушки.
Мероприятие было групповое, человек набилось не меньше дюжины: подростки, какие-то взрослые бабы, девушки и три младенца с родителями. Золоченый как жук батюшка вел обряд быстро. Купания в купели, разумеется, не было, просто обрызгали водой.
После обряда Цыбашеву выдали маленький, будто листик клевера, крест на шнурке и удостоверение с церковной печатью, которое ему предлагалось самому заполнить. Крестных родителей у Цыбашева не было, и в крещении он остался сиротой.
Цыбашев вышел во двор, и приятель, хлопнув его по плечу, сказал: «Теперь ты чистый-пречистый», — что напомнило Цыбашеву о той самой «небесной баньке». Потом они купили в магазине бутылку «Агдама» и обмыли поступок. Таинство или не произошло, или осталось незамеченным.
В комиссионке Цыбашев купил серебряный крест и носил его напоказ. Он отрастил на голове длинные волосы и многозначительно молчал, когда с издевкой спрашивали, не собрался ли он поступать в семинарию. Потом мода на православие поутихла. Тогда он перестал носить крест.
С Евангелием Цыбашеву не повезло. Ему бесплатно достался какой-то западный перевод, распространявшийся протестантскими миссионерами. Там попадались строки типа: «И сказал он им: — Это мой бизнес, а не ваш бизнес». Такое нельзя было читать, и он куда-то забросил эту «гуманитарную помощь».
В университетском обществе стал популярен восток. Сперва Цыбашев посещал какое-то единоборство, но, утомленный проигрышами, оставил занятия.
У прилипчивых бритоголовых книгонош он купил «Бхагавадгиту», уже одним названием олицетворяющую мировую скуку индийского кинематографа. Вся книга была напета таким же комариным индийским зудом, который через некоторое время просто хотелось прихлопнуть руками.
Остались непонятыми и витиеватые суры ислама, и Коран занял свое место на книжной койке с чужим подслушанным диагнозом — эпилепсия, поблизости с Достоевским.
Потом начался буддизм. Цыбашев любил его циничное ненавистничество. Он сладострастно закидывал удочки с наживкой из трактата о тридцати двух частях тела, призывающего осознать мерзость каждого члена в отдельности и потом ужасаться уродству всего организма: «Волосы, кишки, желудок, экскременты, желчь, пищеварительные соки, гной, кровь, сало, жир, слезы, пот, слюна, сопли, суставная жидкость, урина…» — и иная глупая университетская плотва клевала на трупного философского червяка.
Часто, удовлетворившись без презерватива прямо в вагину, Цыбашев, в ответ на девичьи ахи, равнодушно говорил, жестикулируя сигаретой: «Мы колесованы сансарой. В мире страданий своими поступками мы поддерживаем существование нашей кармы. Чтобы соскочить с колеса, надо воздержаться от поступков. Их породили наши желания. Чтобы остановить страдания, надо перестать желать. Корень зла — наше неправильное представление о мире и о себе самом. Мы верим в свою реальность и реальность желаемого предмета, забывая, что только страдание существует, но нет страждущего».
Атеистический декаданс подлинного учения Гаутамы категорически отрицал переселенье душ — что не существует, переселяться не может. Личность не существовала ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. Были лишь иллюзия души, временные имя, форма и пустота изначальная. После смерти то, что называло себя «Я», умирало безвозвратно. Вечно сказывались только последствия жизни.
Иными словами, лозунг «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!» — был не буддистским, а «Дело Ленина живет в веках!» — вполне соответствовал классическим гаутамским канонам.