Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
Кирн запахнул поплотнее мантию и выскочил наружу. Он сделал пару неуверенных шагов в темноте, прямо сквозь мокрые от дождя заросли олеандра, после чего его бросило сквозь световой диск, и он вернулся из тьмы в солнечное настоящее.
Кирн исчез в истории, а Гуннар Эммануэль вышел из чулана и вновь очутился в Национальном музее. Зал был пуст.
Здесь следовало бы дать объяснение.
Гуннар Эммануэль не знал ни куда он попал, ни куда вернулся. Он не знал даже своего имени. Он потерял память и вышел из чрева чулана как новорожденный. Он ничего не вспомнил, когда посмотрел на «Кухарку», лишь почувствовал неясную грусть.
Ему
Навстречу ему попался школьный класс, который направлялся в залы под предводительством молодой учительницы в джинсах и черной куртке, с красным значком на отвороте. У нее были длинные светлые косы, что в наше время немного необычно.
Пуповина порвалась, и Гуннар Эммануэль вышел из музея. На минуту он застыл в нерешительности. Он был опустошен или почти опустошен. Он видел людей, идущих по набережной, и смутно осознал простейшее соотношение: «сперва они тут, потом они там». Он смотрел на Замок, туманно представляя себе его размеры, ширину, высоту, длину и вместимость, но не имел понятия о его назначении. Или, говоря собственными словами Гуннара Эммануэля: «У меня в голове не было слова «дом», и я не сознавал, что он нужен для того, чтобы вмещать в себя людей и вещи». Он, похоже, с самого начала понял, что идущие по набережной существа могут быть «один» или «много», и, сложив несколько «один», он получил понятие, которое назвал «много».
Он пошел вслед за остальными, удалявшимися от музея, может, чисто рефлекторно. Почему он остановился перед Солтикоффым, мне выяснить не удалось.
Солтикофф сидел на скамейке, между коленями у него болталась пустая бутылка из-под кока-колы. В облаке птиц к набережной причаливал пароходик. Гуннар Эммануэль обошел скамейку и сел на прежнее место. Солтикофф вроде бы ничего не заметил. Оба сидели в полном молчании. На асфальт возле их ног приземлилась чайка. Белая птица расправила крылья и принялась чистить клювом перья. Когда Солтикофф встал и направился к ближайшей урне с пустой бутылкой, чайка вновь взмыла в небо в вихре белых крыльев. Он вернулся на место, вытер глаза и положил руку на плечо Гуннара.
— Теперь иди, — сказал он. — И помни, ничему не удивляйся. Он скрестил на груди руки и отвернулся.
Гуннар Эммануэль остался сидеть. Он слышал звуки, вылетавшие изо рта Солтикоффа, но ничего не понимал. Легкое прикосновение однако несколько успокоило его. Он продолжал сидеть.
Наконец старик повернулся и взглянул на Гуннара, вопросительно и чуть сердито. Вдруг лицо его прояснилось, и он хлопнул себя по лбу.
— Ну, разумеется, — произнес он. — Какой я дурак. Он уже вернулся!
Словно врач, осматривающий пациента, Солтикофф, зажав голову молодого человека между ладонями, начал с болезненной внимательностью всматриваться в его глаза. Он снял солнечные очки, забыв про резкий свет, и из его опухших, усталых глаз закапали слезы.
— Все прошло как надо? Ты встретил Веру?
Ответа не последовало. Гуннар улыбался звукам языка, как счастливый ребенок, но глаза его были пусты и ничего не выражали. Солтикофф отпустил его голову, сцепил пальцы и принялся громко причитать.
— Осечка вышла, — вскричал он. — Может, какое-то другое полотно? Или что-то я сказал не то? О, какая беда… Да вдобавок
Солтикофф вытер глаза, глубоко вздохнул и взял своего подопечного за руку. И принялся за свой тяжкий труд.
— Скажи «мама», — проговорил он. — Скажи «мама»…
Мимо мчались спешащие стокгольмцы. Иногда кто-нибудь останавливался, заинтересованный этим новейшим извращением, расцветавшим на глазах грешного города. Прилично одетый пожилой гражданин сидел на скамейке и держал за руку здоровенного юношу в джинсах и куртке, возможно, умственно отсталого. Его скуластое лицо было искажено от усилия, с которым он слушал старого господина.
— Скажи «мама», — умоляюще просил Михаил Солтикофф. — Скажи «мама».
— Ма-ма, — произнес Гуннар Эммануэль Эрикссон.
6
Следует сразу же сообщить, что следующий кусок написан «учителем», а не Гуннаром Эммануэлем Эрикссоном, если кому-то это не будет ясно из стиля и способа изложения. По причинам, которые вскоре станут ясны, рассказ Гуннара Эммануэля о периоде его адаптации настолько путан, что его можно использовать лишь в качестве чернового материала.
Следует также с самого начала уточнить, что Гуннару Эммануэлю не пришлось проходить обычный для грудного младенца тяжкий путь обучения. Его психика отнюдь не представляла собой белый лист, похоже, у него были определенные «врожденные» идеи, память частично вернулась, а словарный запас восстанавливался спонтанно. Солтикофф сделал следующий утешительный прогноз: «Вот увидишь, он у тебя вырастет снова, как хвост у ящерицы!»
Насчет хвоста у ящерицы Гуннар Эммануэль, конечно, не понял, но эти слова вызвали у него слабое, хотя и неопределенное, эротическое ощущение. Он с интересом посмотрел на пышную волоокую блондинку, которая проходила мимо, покачивая бедрами. Она по вполне понятным причинам одарила сильного юношу — символ молодости и здоровья — томным взглядом. В Гуннаре Эммануэле пробудилось сильное любопытство.
— Что это? — спросил он любознательно, словно зачитывал вопросы из катехизиса.
— Гусыня, — раздраженно ответил Солтикофф, который желал поговорить о более важных вещах.
— Хочу поиграть с гусыней, — горячо попросил Гуннар Эммануэль.
— Придет время, наиграешься с гусями, — сказал Солтикофф. — А сейчас нам надо учить азы. Посмотри туда. Это Замок.
— Что это такое?
— Замок — это дом, а дом — это структура, возводимая для того, чтобы там могли разместиться люди и их добро, а в этом особом доме живет Его Величество Король, глава государства Швеция.
— Что он делает?
— Он не делает ничего, и ему не дозволено что-то делать. Тот факт, что он ничего не делает, вызывает гнев народа, гнев, который выражают и растолковывают газетчики, но если бы король что-то сделал ненароком, это тоже вызвало бы гнев народа, который выразили бы и растолковали тем же образом.
— И тогда король сердится?
— Возможно и сердится, но об этом нам ничего неизвестно, поскольку королю не разрешено давать волю гневу, и он не может и не имеет права хоть сколько-нибудь преследовать тех, кто пишет в газетах: поэтому выражать в газетах народный гнев против бессильной королевской власти — безопасно, почетно и выгодно.