Павана
Шрифт:
Она сглотнула, инстинктивно и машинально перекрестилась. Отец Эдварде весьма строго предупреждал ее против столь ветреных мыслей, сего помрачения ума, открывающего лазейку зловредному и злоковарному духу. «К моему чаду, — торжественно предостерегал священник, цитируя „Энхиридион“ Фонберга, — он способен подкрасться незаметно; однако по себе оставляет скорбь и воздыхание, растревоженность души и черные тучи на умственном небосводе…»
На виске отца Эдвардса пульсировала вена. Маргарет прикусила губу. Умом она понимала, что самое время подойти к нему, дабы своей молитвой увеличить силу его обращения к Богу, но словно приросла к месту. Что-то останавливало ее — то же самое, что сковывало язык на
Маргарет тряхнула головой, чтобы избавиться от морока, но фантазия оказалась настырной. Даже дурно сделалось от чувства зависания над пустотой, кошмарное предощущение неудержимости падения. Комната перекособочилась до конца, застыла в своей новой форме — теперь «верх» находился в двух разных направлениях. Неподвижно висящая лампа переломилась и потянулась в ее сторону, а окно за спиной отшатнулось. Маргарет так надолго затаила дыхание, что легким перестало хватать воздуха; ароматы и видения вернулись, упоительные и успокоительные — адские соблазны. Сладкий мускусный запах мая, неприятно-острый — первой вспаханной борозды, куда закапывают хлеб и прочее, попирая запреты матушки-церкви… Ей захотелось крикнуть, припасть к сутане священника и вымолить прощение, ибо вся вина и все зло — в ней. Она и попробовала крикнуть, даже вроде бы крикнула, но нет, губы так и не шевельнулись. По-прежнему Маргарет видела, словно через темное стекло, как вновь и вновь в крестном знамении поднимается-опускается рука отца Эдвардса; стучащие жернова речи не унимались, но сама она была в миллионе миль отсюда, среди хладно светящих звезд и погребальных костров на курганах, подле которых ненадолго останавливались поглядеть древние боги. Как через воду до нее дошло яростное нарастание голоса — громче, громче, и вдруг занавески противно заполоскались. Пламя в лампе вновь померкло, побурело.
— Так покорись же; покорись не мне, но воле Христа, ибо ты в руце того, кто поработил тебя кресту. Трепещи его гнева…
Комната наполнилась громовым бряцанием. Маргарет опрокинулась в ночь.
Темноту прорезал скрипучий и отчетливый голос.
— Маргарет! Маргарет! Чуть погодя опять:
— Сию же минуту иди сюда!..
Можно было не обращать внимания — до третьего оклика:
— Маргарет Белинда Стрэндж…
Таинственное упоминание второго имени никогда не следует пропускать мимо ушей. Это значит напроситься на встрепку и отпра виться спать без ужина — мука мученическая в такую ясную летнюю ночь.
Девчушка стояла на цыпочках, уцепившись пальчиками за край столешницы. Поверхность стола начиналась в дюйме от ее носа — волокнистое дерево засалено, лоснится и кажется волшебным, потому что на нем лежат волшебные взрослые вещи.
— Дядюшка Джесс, а что ты делаешь?
Ее дядя отложил ручку, провел ладонью по все еще густым черным волосам, поседевшим лишь у висков, и надвинул на переносицу очки в стальной оправе. Затем прогремел:
— Деньги наживаю!..
Никто бы не взялся сказать, шутит он или нет. Маргарет повела кончиком носика-кнопки.
— Ф-фу!
Деньги — непонятная штуковина, в ее головке они вызывали представление о чем-то громоздком, коричневом, навроде гроссбухов, над которыми колдовал дядя. Чего-то такое далекое, неинтересное, но страшноватое.
— Ф-фу! — Перепачканные пальчики пробежались по краю столешницы. — А ты зарабатываешь много денег?
— Все это честным трудом…
Джесс вернулся к работе. Маргарет, наклонив голову к плечу, норовила заглянуть ему в лицо и снова так наморщила нос, что приподнялся кончик. Она только недавно научилась этому и была горда собой. Внезапно она спросила:
— Я тебе мешаю?
Джесс усмехнулся, продолжая подсчеты в голове.
— Нет, голубушка…
— А Сара говорит, что да. Что ты делаешь? Опять твердый ответ:
— Деньги.
— А зачем тебе так много?
Дородный мужчина так и замер с открытым ртом и приподнятыми руками — в весьма странном положении. Он уставился в потолок, совершенно уйдя в себя, потом снова улыбнулся, притянул девочку и усадил к себе на колени.
— Зачем? Признаюсь вам, юная леди… Признаюсь, что сие объяснить вам крайне затруднительно…
Маргарет притихла у него на коленях, слегка наморщив лобик и вдыхая дядин густой табачный запах. На коленках вытянутых пухлых ножек струпья грязи, панталоны сзади перепачканы — это она в огородах за пакгаузами на пару с Невиллом Серджантсоном съезжала по рельсам с горки в ящике на колесиках. Бригадир депо установил рельсы для детишек, чтобы их хоть ненадолго угомонить. А то они у него уже в печенках сидели: непрестанно шастают по гаражу да еще норовят поднырнуть под брюхо железным колоссам — хлопот с ними не оберешься.
— Признаюсь… — проговорил Джесс и снова умолк, думая о своем и посмеиваясь. — Ну, затем, чтобы в один прекрасный день положить сто тысяч туда, где прежде лежало лишь десять. Только тебе этого не понять. — Он ласково провел рукой по ее соломенным волосам и нахмурился, заметив на волосах след мазута с локомобиля.
— Опять была в гараже? Вот погоди, Сара тебе задаст, не отвертишься!..
— Не хочу к Саре. Хочу с тобой.
Девчушка выгнулась, дотянулась до резиновой печати и поставила штамп на промокашке, потом, не найдя лучшего места, проштамповала дядюшкину ладонь. На загорелой коже остался нечеткий светло-синий отпечаток: «Стрэндж и сыновья из Дорсета. Дорожные перевозки».
— Маргарет Белинда Стрэндж…
Джесс спустил ее с колен и, прежде чем она убежала, со смехом стряхнул пыль с ее попки.
Это Маргарет запомнилось — одно из тех заурядных мгновений детства, которые таинственным образом навсегда отпечатываются в памяти и никогда не забываются. Склонившееся над ней морщинистое суровое лицо дяди с выбритыми до синевы щеками; лучи солнца на столешнице; голос Сары; печать с массивной черной рукоятью и небольшой медной нашлепкой, подсказывающей, какой стороной вверх прижимать. Впрочем, мгновение было не совсем заурядным, ведь Джессу всегда недоставало легкости в общении. Позже племянница, стоя у окна, пожелала ему спокойной ночи, когда он, перебросив куртку через плечо, направлялся выпить пива со своими работниками в трактире «Братство буксировщиков», расположенном на той же улице. Но к тому времени он успел стать прежним — и с унылым видом что-то буркнул в ответ, лишь чуть шевельнув губами, — так он отвечал всем, когда хлопал дверью и, неприятно-громко стуча башмаками, пересекал двор.
В ту пору Джесс Стрэндж был скуп на слова, и мало кто осмеливался пререкаться с ним. Он был у руля: вертел как хотел своими буксировщиками, своими машинами, но самовластнее всего вертел он самим собой. Если ему приходила блажь выпить, то он собирал за столом отменную компанию и порой гудел до самого утра в какой-нибудь деревенской таверне. Но всякий раз он уходил домой на твердых ногах, и его работники, когда бы ни проезжали по улице, даже в самый глухой ночной час, замечали свет или в окне его кабинета в конторе, или в депо, где он то перебирал механизмы клапанов, то прочищал паровой котел, то ставил протекторы на покрышки огромных колес. Они только диву давались, как это усталость не берет Джесса Стрэнджа, и гадали, спит ли он когда-нибудь.